проверь, ладом ли прихвачена бечевками. Да помни, сынок: я Медвежья Смерть, так меня обозвали люди, а ты – мой сын».
Созонт поцеловал Миню в лоб и легонько отпихнул от себя. Он спустил парус, крикнул всем садиться за греби; но огрузнувший от воды карбас худо слушался весел. «Тата, прощай!» – вдруг завопил Миня. Зловеще, молча на них надвигалась свинцовая живая гора, экая варака, по отрогам которой ослепительно белые гребни сплелись в венчальную корону. Созонт напружился, как на бою с медведем, чувствуя, как рвутся закаменевшие от натуги жилы; он всею грудью навалился на правило, пытаясь вывести карбас на долгий, змеисто шипящий водяной склон. Но девятка накрыла посудинку, как ветхую гнилую щепину, и кинула в преисподнюю.
«Сынка-то не потерять бы. Не ко времени разминулись», – неотступно думал Созонт, продираясь сквозь толщу вод на последнем издыхании. Бахилы тянули, перевязанные под коленами, да зипунишко отяжелел, как вериги, оковал тело. Вынырнул он по зверовой сноровке рядом с бортом, сын уже змейкой всползал по днищу, цепляясь за нашвы, за смоляной вар. Подьячий Голубовский, отплевываясь от рассолу, впился в корму, в рулевую скобу; он едва раздвинул туго стянутые посиневшие губы, выказывая кормщику свое отвращение. «Дак и то, надо себя винить, кого боле, ежли руки пришиты плохо, – сокрушался Созонт. – Вот и чернец Богу душу отдал. С меня же и спросится».
Эй, Созонтко, Ванюков, царский кречатий помытчик; тебе ли кручиниться да вины считать средь моря студеного; что же ты душу-то травишь, неустрашимый человек, изъеденный язвами от долгих артельных походов. Оплошка ли тому виною, иль чужой обавный зрак, иль судьбы осекшаяся нить под ножницами злыдни Невеи. Тут тебе не кабак, и ты не государев целовальник, чтобы чужим чаркам счет весть; но самое время выказать натуру, завязать ее в узел, чтобы не растеклась безвольная плоть от морского тоскливого рассола. Жив? дышишь? Значит, ангелы не покинули, не списали под черту, зрит за тобою Всемилостивый, суд ведет и грехи личит, как ты себя поведешь во спасение чужих душ. Что же ты разжидился, как дижинь на мучной шаньге, артельная голова?
«Господи! – вдруг вскричал Минейко, впившись взглядом в бессонно дозорящую небесную высь. – Господи Спасе! Коли спасуся, юродивым стану!»
И сразу море окротело, вздох прошел по нему от края и до края. Лучше бы не слышать Созонту обетных сыновьих слов: будто двуострым мечом рассекли сердце. Второй сын завещан Богу. Но, может, милость это и за нее не пристало скорбеть?
Тут на пологом склоне последней умирающей волны показалась белая скрюченная рука и пропала. Черные волосья, словно водорослей пук, растеклись по масляно-черной воде, обреченно погружаясь на дно. Голубовский вдруг погибельно откинулся от спасительной кормы и на третьем гребке поймал ускользающую монашью гриву, отчаянно поволок к карбасу. У монаха было зеленое мрелое лицо. Миня ящеркой скользнул по днищу, цепляясь босыми ступнями: он уже успел распрощаться с бахильцами. Воззвавши к Спасителю, он как бы получил