к прибегищу, откуда один лишь шаг до палаческой колоды. Поманило его любостайство, кинуло, как щуку, в ез, погнало за славою; а все оказалось прах, тлен, зыбь и сон. Был прежде аманат у визиря, заложник, пленник, сладко ел-пил, а ныне затворник в Новугороде у края жизни и хлебная тюря ему в радость. Скрипуче отозвался Голубовский, исподлобья взглядывая на владыку, готовый целовать ему руку и плакать. Спас сторожил за гостем, и в правом глазу все так же мерцала багровая искра, похожая на кровавую слезу.
– Много бегал, владыка. Трои сапожишки истоптал, поди, ноги насквозь износил. Забегал я и в Польшу, в Риме был, в Австрии, из Молдавии едва голову унес, в Цареграде обрезать басурмане восхотели, так я в Грецию подался, а оттуда к свейским немцам, после ушел в Венецию и, не остановясь, убрел в Чигирин до гетмана, и вот с прохожим листом к тебе, государь. Давно бы с повинной прибег, да боюся казни. Вот царевича-то Димитрия как... Ножиками. – Вдруг снова бесовское, с вызовом в голосе; но тут же Голубовский устыдился, сдернул с груди подоткнутый по иноземному обычаю убрус.
– Дак то царевича... А тебя четвертуют, – жестко утвердил Никон, и суровая поперечная морщина разрезала высокий блестящий лоб, словно бы намасленный, с крутыми надбровными шишками.
– А может, простится, владыко? – жалобно попросил Голубовский, серея лицом, и уже смертным пепелом осыпало в глубоких обочьях.
– Грех твой несносим. Настрадаешься – очистишься...
– Подьячий я, стрельца Ивашки сын, – с тоскою ответил Голубовский, взглядывая через плечо митрополита в зарешеченное оконце. Ах, кабы стать вольной птицей-кречетом, так грудью бы пробил слюдяной лист и... в занебесье. Там-то ищите, помытчики, небесную птаху; не видать вам царевой милости. – Стрелецкий я выродок, да Васильев внук.
Никон последние слова оставил без вниманья.
– Бегал ты много, несчастный. С чужих вер пенку снимал, к нехристям прислонялся, с нечестивыми агарянами пил-ел и хвалился Русь под них приклонить. Ты Русь норовил продать, а нынче смерти боишься. Да ты возопи: Боже, Боже милостивый, есть ли на миру такая казнь, что очистит грехи мои. Возопи, ну!
– Возоплю, владыко! Ради веры православной и решился лишь... Где ни сладко, ни опойно, а все будто отрава, – повинно признался гость, поднялся от стола и земно поклонился владыке. Он намерился было и на колени пасть, но Никон остановил, не принял метанья.
– Пред свет-государем падешь. Что для слабого туга, невсильное горе, то для сильного духом – в радость. Пусть измозгнут тебя вовсе, но не внити тебе в рай небесный, пока тлю нечестия и греха не отряхнешь со всякого уда. Неуж неведомо было, что латины да лютеры уклонили цареградского патриарха в унию и, скупив греческие книги, сожгли их, и досель печатают жидове в Венеции всякое непотребство, и много в тех книгах еретической отравы. Ты вот начитался звездочетьи и остроломеи и нынь из всякой щели из тебя течет чужебесная жидь и возгри. Тихим обычаем живи остатнее время, пока не призвал Господь, и моли вседневно