и не пошел дальше первых четырех стихов. В этом было что-то роковое. В конце концов несчастный мальчик, потеряв терпение, послал свою поэму к черту и отпустил на все четыре стороны свою Музу (в то время еще говорили: Муза). В этот самый день возобновились его рыдания и маленькие горшочки с клейстером снова появились перед огнем… А красная тетрадь?.. У красной тетради тоже была своя судьба. «Я отдаю ее тебе, – сказал мне Жак. – Сделай с ней все, что тебе вздумается…» И знаете, что я с ней сделал? Я исписал ее своими стихами, черт возьми, – стихами Малыша! Жак заразил меня своим недугом.
А теперь, пока Малыш подбирает свои рифмы, мы – если читатель не будет иметь ничега против – перешагнем через четыре или пять лет его жизни. Мне хочется поскорее добраться до весны 18… года, память о которой до сих пор свежа в доме Эйсет. Такие незабываемые даты существуют во всех семьях.
К тому же этот период моей жизни, о котором я здесь умалчиваю, не представляет большого интереса для читателя. Это была старая песня: слезы и нищета, неудачи в делах, запоздалые платежи за квартиру, кредиторы, устраивающие сцены; бриллианты матери и серебро, заложенные в ломбарде; дыры на простынях, панталоны в заплатах, всякого рода лишения, ежедневные унижения, вечный вопрос о завтрашнем дне, дерзкие звонки судебных приставов, швейцар, который улыбается, когда мимо него проходят… А потом эти займы, опротестованные векселя, а потом… а потом…
И вот мы уже в 18… году.
В этом году Малыш заканчивал курс.
Это был, если память не изменяет мне, юноша с большими претензиями, всерьез считавший себя философом и поэтом, ростом же не выше сапога и без единого волоса на подбородке.
И вот однажды утром, когда этот великий философ-Малыш собирался уже идти в школу, Эйсет-отец позвал его в магазин и, как только он вошел туда, сказал ему резким голосом:
– Брось свои книжки, Даниэль, – ты не пойдешь больше в коллеж.
Заявив это, Эйсет-отец принялся расхаживать по магазину, не говоря ни слова. Он был, видимо, очень взволнован, и Малыш тоже, – могу вас в этом уверить… После долгого молчания Эйсет-отец опять заговорил.
– Даниэль, мой мальчик, – сказал он, – я должен сообщить тебе неприятную новость… да, очень неприятную… Нам придется расстаться друг с другом и вот почему…
Но в эту минуту громкое, душу раздирающее рыдание раздалось за неплотно затворенной дверью.
– Жак, ты осел! – не повертывая головы закричал господин Эйсет и потом продолжал:
– Когда шесть лет назад, разоренные революционерами, мы приехали в Лион, я надеялся, что упорным трудом смогу восстановить наше потерянное состояние. Но тут вмешался дьявол, и я только еще глубже, по самую шею влез в долги и в нищету… Сейчас все кончено, мы окончательно увязли… Чтобы выкарабкаться из беды, нам остается только одно: продать то немногое, что еще осталось, и, поскольку вы оба уже взрослые, начать – каждому из нас по-своему – самостоятельную жизнь.
Новое рыдание невидимого Жака прервало господина Эйcета, но он сам был так взволнован, что на этот раз не рассердился и только сделал знак Даниэлю, чтобы тот