было делать? Всей правды сказать невозможно. Багрецов попытался сделать слабую попытку:
– Ты забыл о матери, Александр Андреич, поверь, какое бы ты ни занял высокое положение, эта надменная женщина останется тем, чем была. Она на брак с тобой дочери не согласится, ибо она…
Он не кончил. Иванов вдруг побледнел и, как бы отталкивая от себя короткими пальцами некое ужасное виденье, зашептал:
– Знаю, что хочешь сказать. Почти ценою жизни знаю. Намедни, после кофе, в трактире Ельветико я почувствовал боль в животе… Это она подкупила гарсона, я знаю, это ее отрава! Только доза была незначительна…
Иванов метался по мастерской, топоча крепкими ногами:
– Глеб, да объясни же этой женщине всю высоту, все значение художника! Докажи ей, найди слова, ты ведь можешь. Не то что я… Сижу в гостиной как пень. Ты скажи, Глеб, одно: высокое происхождение не помеха войти в равенство со мною. О, как пойдет моя работа, как вырастут крылья. Иди, Глеб, иди!
Багрецов вышел из мастерской вне себя. Как? Неужто он приложил руку к гибели художника, чья гениальность была для него несомненна? Но как мог он забыть своеобразие этого человека с волей необычайной. Ради картины он годами мог вести жизнь аскета, а в делах каждого дня так бессилен был защищать все богатство своего большого ума и, невыносимо страдая, подчинялся нередко чужой, настойчивой системе. Это была трагедия жизни Иванова. И подчинявшие, много бездарнее его, как пресловутый Овербек или собственный отец, почтенный профессор, по старинке почитавший Рафаэля «благонравным», а Микеланджело «дерзким», безбожно сушили его смелое вдохновение.
И какая насмешка судьбы. В ту минуту, как привязанность и уважение к Иванову все сильнее наполняли Багрецова желанием служить ему, – он сам являлся виновником нового большого страдания, которое, конечно, надолго отсрочит окончание картины.
И вдруг, как вдохновение, Багрецову пришла в голову мысль не разбивать безумной мечты друга, – напротив того, сделать все, чтобы соединить его браком с княжной. С каждым шагом выдвигались все новые доводы в пользу этой затеи. И когда Багрецов подходил к дому Карагиных, он весь уже полон был бешеной энергии, готовый принести Иванову в жертву всех, лишь бы создать ему условия для успешной работы.
Багрецов знал Полину с детства и сам не раз любовался лицом ее, по определению Иванова полным бесколерной флорентийской нежности, с затаенной улыбкой да Винчи.
Полина была хорошо образованна, с тонким вкусом. Но с внешностью несколько надземной прекрасно соединяла и раннее честолюбие и прерасчетливый холодок.
Великодушный мечтатель Иванов, не привыкший к женскому обществу, видавший или однообразно доступных за лиры натурщиц, или запомнивший чопорность моды петербургских девиц, строгую скромность дочки Гюльпе, – обычную светскость княжны и интересы к искусству отнес к своей собственной личности.
Багрецов решил с умной Полиной говорить прямо. Своим твердым и быстрым шагом он дошел до ворот Константина