потрясающее в этюде, теперь было лицом позеленевшего трупа.
– Александр Андреич, – сказал растерянно Багрецов, – что ты сделал с Крестителем? С одними вдохновенно поднятыми руками, без мантии и креста в руке, он был много прекраснее…
– Крест присоветовал мне Торвальдсен, – сказал тускло Иванов, – а надеть мантию – Озербек. Женщин же я удалил по настоянию батюшки. В одинокой жестокой жизни у художника часто нет сил доверять лишь себе одному.
Багрецов был потрясен болью невыразимой: на его глазах зарождалось, возникало произведение гениальное, обещавшее чудо, а для него самого – тайное разрешение его личной судьбы. Он ждал окончания «Мессии» как приговора или надежды на воскресение. И вот взамен чуда – работа холодного мастерства, от которого почти отлетел дух живой.
«Гобеленов ковер, – впервые подумал он то самое, что впоследствии говорили между собой все художники. – Где же былой огонь? Где широта кисти, столь поражавшая в подмалевке?»
Багрецов вспомнил о старом отце Иванова, восторженный шепот его, и гордость, и страх перед дерзкой гениальностью сына, задумавшего чудо обращения всех ко Христу «Появлением Мессии».
Долго стояли оба с тяжкими думами, как вдруг послышались сзади шаги, и в дверь, которую впервые после ухода Полины позабыл накрепко запереть Александр Иванов, вошел его брат Сергей.
Александр быстро обернулся, вздрогнул, пришел в себя. Лицо его вспыхнуло, потом побледнело, и в сильнейшем волнении, нелепо пытаясь заслонить собою картину, он заторопился оправдать себя брату:
– Против прежнего тут изменение… Вместо городских стен теперь у меня дальние горы близятся равнинами, а во втором плане кроются обильными оливами; все это должно быть подернуто утренним испарением земли. Кроме того, картина должна получить сильную глубину в перспективе.
– Брат мой! – воскликнул Сергей. – Но это превзойдет все доселе бывшее, когда будет окончено…
– Картина окончена не будет, – прервал Александр Иванов. – Не будет! – крикнул он вне себя. – Капля точит и камень, а художник беззащитнее ребенка. И русскому таланту, чтобы совершить задуманное, надлежит прожить не одну, а две жизни. В первой жизни его лишь измучают до смерти…
– Помилосердствуй, Александр Андреич, – вступил Багрецов, – ведь тебе тут работы не много!
– Ах, пожалуйста, не надо… – Иванов в испуге, как бы защищаясь от удара, слегка поднял руки, – не надо-с. Конца не будет.
– Брат мой, – Сергей чуть не плакал, – как не довершить начатое гениально? Какое глубокое всенародное постижение Христа! Это не царь царей мастеров Возрождения – это иной, всем близкий, простой. А ожидание толпы, а этот затравленный раб? Старик, молодые, эта внезапность надежды в чудесно тобой возрожденном типе древнего палестинца? О, какое разрешение! Эта непостижимо легкая поступь. Эта спокойная сила Иисуса. Невольно вступили мне в память стихи Федора Ивановича Тютчева. Они ходят у нас по рукам, еще рукописные…
– Скажи их, Сереженька. Вот он каков… Юный, еще не общелканный