а внутри крамола.
– Э-э, брось, Василий Сергеевич! Кто в молодые-то годы не буянил. Нешто не помнишь, али сам таким не был? Не всё за умными книжками сидел, вином баловался и по барышням, – подмигнув, – хаживал! Да… оно и не грех было, по молодости, когда сама матушка императрица вольничала и баловалась вольтерьянством.
– Так-то оно так, – почесав подбородок, ответил Чулков, – только с возрастом пора забыть о молодых шалостях, а Кузинский, видно, заигрался. И вот сейчас я должен препроводить его в тобольскую палату суда и расправы.
Чулков подходит к окну, сквозь стекло которого в его глаза бьёт тугой пучок яркого света.
– Вон там, за аптекарским садом, – по серому пространству кабинета разносится резкий и громкий чих, потом второй и третий. – Прости, Господи!
– Будь здоров, Василий Сергеевич, – на чих начальника отвечает Шангин.
– Спасибо, Пётр Иванович! Так вот, – утерев платком нос, – там, – кивнув в сторону шири, что за окном, – до самой Оби дома, а за Обью огромный край. Его надо заселить, обставить рудниками, заводами, вот где надо прикладывать руки, а не бунтовать, а посему крамолу надо искоренять. А кто я? Маленький винтик, в большой государственной машине. Меня толкает большое колесо, а я должен крутить маленькие. Хошь, не хошь, а исполнять должен, бумага… она, брат, силу огромную имеет, а ежели ещё гербовая, – цокнув губами, – то сам понимаешь… Не могу, дорогой ты мой Пётр Иванович, не делать того, что должен, оттого и тошно порой.
– Не томись, Василь Сергеевич. И брось свои мысли о крамоле и Вольтере. Здесь не Париж и не Петербург. Пьяный мужик невесть чего наболтал, а мешкотный чиновник ушами прохлопал. На том и стоять надо. И не думай о том более.
Ныне мой Никита с Абакана пробочки привёз. Так вот скажу тебе, в дело бы их пустить. А я, сам понимаешь, человек маленький, без твоего слова не сдвинется дело ни на шаг.
Чулков отворачивается от окна и, возвратившись к столу, садится в кресло.
– Удивляюсь я на тебя, Пётр Иванович. Откуда в тебе, бывшем лекаре, такая страсть к камню? Неужто тебе мало алтайских самоцветных камней? У тебя приискано больше, чем у нас, натуральных горных инженеров, а ты с Абаканом… И когда всё успеваешь, а ведь геогнозией-то в сорок лет начал заниматься?
– Да нет, ране маленько. На тридцать девятом сам по себе первый раз в горы выехал. Так и пошло. Больно красивы они, алтайские самоцветы.
– Да-а-а! – задумчиво тянет Чулков, – ноне уже не молоды мы, – и резко, – а впрочем, какие ещё наши годы. Душой молоды, а это главное! Хотя, – подумав, тут же возразил себе. – Неспокойно на душе. Вспомнил молодого Фёдора Кузинского, годы наши молодые, речи и дела наши молодецкие, и вот, понимаешь, как будто с молодостью прощаюсь. А ведь её давно уже нет. Унесли её воды Алея да Оби далеко-далеко, – и обращаясь к Шангину, – посмотрю я, Петр Иванович, пробы твоего Никиты, только завтра. Пойми, сегодня не до них. Кузинский, будь он неладен, всё с ног