утро
У деревянной пристани не было почти никого. Повисла, соединяя тучи с землей, редкая ткань моросящего дождя. В начале сентября бывает свежо, тем более – утром. При ясной погоде, когда ночное небо покрывается россыпью звезд и дышит глубиной, таинственностью неоткрытых миров – тепло земли полученное от коротких дневных солнечных часов улетучивается. Становится так холодно, что, кажется, река замирает в оцепенении, бережет его остатки, стекленеет, боясь пошевелиться. Но в этот раз небо заволокло с вечера.
Мы стояли у поломанной, наполовину сгнившей изгороди. Ограда сохранилась только местами. Местные пацаны любили использовать ее на дрова. Она горела весело ярко, не то, что влажный речной валежник, который только дымил, щелкал и даже подсвистывал, когда разгоряченная струя пара вырывалась откуда-то изнутри. Запушенный мокрый сад уныло старчески вздыхал, что-то говорил нам о своей обездоленной судьбе. Всюду лезли влажные листья, срывались крупные капли и попадали за шиворот, но было хорошо.
Мне казалось, что я не так сильно любил жизнь и доверял людям как она, но я больше прожил. У нас были разные ценности и разные идеалы. Все это не мешало нам быть вместе. Часто мы говорили о пустяках, думая каждый о своем и это обоим нравилось, – мы не стесняли друг друга.
Не знаю, любил ли я ее?
Слово это изначально призванное выражать высшие чувства двух людей на сегодня настолько избитое и затертое, наверное, здесь совсем не подходит. Иногда мне казалось, что если судьба разведет нас, я полюблю ее в воспоминаниях. Буду страдать мучиться, воскрешать в памяти ее голос, цветы которые дарил ей, этот сырой сад печальные оклики гудков и многое из того, что нельзя передать словами, потому как нет такого языка, который смог бы передать чувства двух людей, безмолвно стоящих и ни говорящих друг другу, ни слова
Старик, очевидно рыбак, с бидоном в руках, проходил мимо. По его выражению лица, глаз, я понял, что он завидует нам, что ему в эти секунды, его прежняя радость – улов, никчемная фальшивая плата старости.
Он прошел так тихо, внизу под обрывом, как будто шел на носочках. Может, так оно и было, но в эти минуты я не удивлялся этому. Старик прожил на этом свете раза в три больше чем мы. Ему было о чем вспомнить. Конечно, у него тоже была девушка. Какая она была? Неважно. Важно то, что ничего он вернуть ни в силах: ни одного дня, ни одного часа, ни одной секунды. Возможно, он бы отдал остаток своей жизни за то, что бы постоять вот так одну минуту в сыром мокром саду со своей девушкой. Постоять молча, ни о чем, не говоря, только слушать, как бьется ее сердце под тонкой твоей рубашкой, видеть, как плавится страх боль нежность в ее зрачках, когда губы ваши трепетно касаются друг друга, дрожат и боятся слиться, так как пропадет очарование.
Я не знаю, любила ли она меня. Я не спрашивал ее об этом, скорей всего нас это в тот момент меньше всего интересовало. Это было странно, не правда ли!? Очень странно. Старик идущий на носочках, и мокрый сад, и это время, которое мы не чувствовали, потому, как его не было, не было совсем. Мы были только вдвоем и все остальное, весь мир, был создан для нас, охранял нашу тишину, наши чувства нас самих.
Река постоянно плескала волной, ворочала бурую гальку. Она казалась бурой только с обрыва. Подойдя чуть ближе можно было рассмотреть белые, голубые и даже красные скользкие окатыши. Река несла их издалека из предгорьев алтайских гор. Бия и Катунь – эти две неразлучные сестры – столетиями и тысячелетиями терпеливо и усердно круглили их бока, стачивали острые углы и придавали совершенную форму попавшим в их лоно осколкам некогда вздымавшихся к небу скал. Слившись в полноводную спокойную Обь, они безвозмездно дарили ей свои творения, и та уже не торопясь, несла их в своих водах, перекатывала по дну и обильно рассыпала по берегам, отмелям, островам перемежая с чистым бело-желтым песком. Сильная волна на средине под обрывом стихала и чуть видно покачивала пришвартованные лодки. Бледные унылые тона осени в волшебной полутьме позднего утра давили своей неповторимой тишиной, голубоватым рассеянным светом, острыми запахами рыбы, конопли и машинного масла.
В эти дорогие для меня воспоминания – возможно тогда, или позже – вплелась печальная нить. Глядя на старика, я подумал: «Верно, так будет и со мной, потому, что так должно быть. Когда-нибудь и я вот так, или чуть иначе пройду, пройду мимо зеркала своих воспоминаний. И мое дряхлое сердце захолонет от боли и жалости к себе. Я без сил опущусь на землю и не заплачу, нет, потому, что мужчины не плачут, но от этого будет еще горше, еще больней.
Чуть поодаль от нас в сломанной беседке без перил трудился у мольберта пожилой художник. Черная дощатая крыша беседки, взявшаяся по краям зеленым мхом, только частично давала ему приют. Мутный бисер стекающих капель струился с обеих сторон мольберта и, тем не менее, его творение было вне их досягаемости. Мы не стали подходить к нему. Может, на этом холсте художник изобразил нас.
Утро кончалось. Поднимался легкий ветерок. Старый сад стряхивал на нас свою мокрую одежду.
Один