зренью монаха –
слепца монастырских ворот?
катилась ли под ноги плаха
отпущенному в расход
у липкой стены подвала,
где сточная слава ревет?
Тогда и спроси у кристалла,
что в горечи был растворен:
где точка твоя воскресала,
в каком перепаде времен?
Радуга
Ангел радуги
Душа распадается на семь отдельных цветов.
И смерть не с косой, а скорее похожа на призму.
И если по радуге движемся – каждый сорваться готов.
И мост невесомый под нами трепещет, провиснув.
Когда семисвечник стоит о семи языках,
семью ли тенями тогда обладает молитва,
и если под нами река и дрожит, и сверкает, как бритва,
и музыки семиголовый младенец в руках –
спасет ли тогда от падения плач его чистый?
удержится ль шаткая досточка дольше на миг?
Иль, распадаясь, душа и единый утратит язык,
подобно ребенку, что вырос в семье атеиста?
Иль, распадаясь, душа исчезает, и лишь над рекой
ты радугу видишь, ты музыку слышишь слепую –
вчера отошедший, вчера отошедший тоскует,
но не по тебе ли, живущему с немоязыкой тоской?
«Фарфоровая музыка раскроет…»
Фарфоровая музыка раскроет
полупрозрачные, как пламя, лепестки,
и в мир пастушечий, без крови и тоски,
в поля, завороженные игрою
теней в траве, что ярки и легки, –
туда, в леса искусственного строя,
туда, где счастливые наши двойники,
как в перевернутом бинокле мы с тобою,
от нас, живущих копотью земною,
отделены стеклом и далеки, –
туда нас впустит музыка, в иное,
но бытие, в разумный век покоя,
что кровью изошел, что порван был в клочки,
что глиной стал, как станет все живое, –
но обожженной глиной – голубою
и белой глиной, чьи бесценны черепки.
«Незаживающий повтор…»
Незаживающий повтор
лежит на всем, чего касаюсь
улыбкой-судорогой. Угол
полуопущенного рта –
вот край молчания, когда неслышный хор
подводит здание под купол,
кладя на губы тень перста.
Тогда с годами все трудней,
над каждым звуком задыхаясь,
дается слово. Но заменой –
раскрытье озера, ладонь,
к лицу приближенная. В ней
рисуют высохшею пеной,
рисуют холодом и льдом
никем не заселенный дом.
Обращение
Все обращения в стихах текут, как дымы,
сквозь темные дома, и скверы, и мосты…
И то безлицее, то тютчевское «ты» –
не женщина, не друг, но слушатель незримый,
одно живое ухо пустоты.
О чем, неважно, говорить, но говоренье
стихов – лишь к одному обращено,
кто сердце есть вещей, и