Никто Сироту всерьез не принимал. Попросят его принести чашку чая – по пути разобьет, а потом еще наврет, что это не он виноват, а какой-нибудь призрак, внезапно явившийся ему в темном коридоре, и будет стоять на своем, усугубляя вранье, пока совсем не заврется, и все это знали, но терпели, привыкли и даже уже и не представляли дома без этого старого шута горохового, от которого всегда пахло водкой, чесноком, дрянным табаком и напрасной жизнью. Впрочем, когда в доме случалась авария, только Сирота мог подсказать мастерам, где в одна тыща таком-то году прокладывали кабель и почему газовая труба изогнута таким замысловатым образом.
Убедившись в том, что за ним никто не наблюдает, Сирота доставал из тайничка бутылку, вытаскивал бумажную пробку, крестился, подмигивал псам – Ганнибалу и Катону, которые не спускали с него глаз, делал солидный глоток, нюхал кусочек сухаря, пришитый к внутренней стороне лацкана, и блаженно стонал, – и вот тут-то мы начинали кричать: «А я вижу! Вижу-вижу!»
Сирота топал ногами, грозил кулаком и лез в заросли жасмина, но нас там уже не было.
За флигелем, в котором жила домоправительница Даша с семьей, находился холм, поросший травой: когда-то это был винный погреб, а в те годы там жил отец домоправительницы, израненный на войне старик Татаринов, глухой и одноногий, который выходил из своей берлоги только по ночам – скрип его деревянной ноги и надсадный кашель доносились аж до Нижних Домов.
Днем дверь в погреб стояла нараспашку, оттуда тянуло плесенью и махоркой, но заглядывать внутрь мы боялись: старик Татаринов казался нам злым разбойником, который только и ждет, чтобы мальчишки оказались в его логове, и держит наготове для них булатный нож и котел с кипящей водой. Мы хором кричали: «Немцы! Немцы!» – и бросались со всех ног прочь.
Дочка домоправительницы Нинон говорила, что ее дед вовсе не разбойник и не людоед, а герой войны. Мы-то считали, что одно другого не исключает, но с Нинон не спорили. Она была голубоглазой, розовой, крепкой и легко забарывала меня и Николашу, уступая только Борису, который был и сильнее, и ловчее. С Нинон было приятно бороться: она была мягкой, и от нее так сладко пахло потом, яблоками и корицей…
Борис называл Нинон «каторжанкой» – правда, только за глаза.
В поселке многие считали, что Нинон – дочь Долотова, которого все называли Каторжанином. Это был огромный широкоплечий старик, костистый, с крупным рыхлым носом, революционер с дооктябрьским стажем, прошедший при царизме тюрьмы и каторгу. Он занимал видное положение и при Ленине, и при Сталине, и даже Хрущеву не удалось «задвинуть» Каторжанина, который считался «совестью партии», хотя все знали его как мерзкого бабника, насильника и растлителя малолетних. Летом он гулял по поселку в просторном полотняном костюме, в тюбетейке на бритой голове, с заложенными за спину руками, не глядя по сторонам, волоча за собой тяжелую тень. Завидев его, люди закрывали окна и двери. Когда-то Каторжанин без колебаний отправлял на Лубянку и Колыму тысячи людей, в том числе и соседей по Жуковой