– проиграл однажды ни много ни мало, а семьдесят пять тысяч марок. Срыв. Переход черты. И следствием подлое состояние katzenjammer. Нет, не карты были “жизнью в свое удовольствие”, а курортные поездки. Шорох гравия, лепет бриза, купания, “Ай, медуза!”; Амалия не умела плавать; раскинув руки, звучно пришлепывала завитки плоских волн. Оба в полосатых купальных костюмах. Его крепкие плечи. Жесткий черный бобрик блестел. Хорошо, господа, на Ривьере. Эти плавные белые зонты, прогулочные катера, веранды, запах духов “Клео де Мерод” и окно нараспашку в черную ночь с блуждающей звездой.
Жизнь без неожиданностей (не считая биржевые), без нарочитой путаницы путаных обстоятельств, внезапных встреч, мучительного, непреходящего ожидания катастрофы – ах, черт возьми, дыши всей грудью… А если бы мальчуганы вдруг оказались при нем, Амалия не была бы мачехой. Надо перехватить ее взгляд, обращенный на детей, совершенно незнакомых, чтобы понять, каков у этой женщины запас материнской ласки…
Досужие мысли Евно Фишелевича принимали иное направление, когда он, нарушая медицинский запрет, закуривал толстую турецкую папиросу. Именно толстую, именно турецкую. Изготовленную именно на фабрике Асмоловых, а не братьев Асланди, хотя эти были дешевле асмоловских. Партии турецких папирос, изготовленных в Ростове-на-Дону, старый Фишель регулярно высылал своему сыну то в Петербург, то в Париж и всегда “до востребования”. Теперь высылал в Берлин, г-ну Неймайеру.
Предваряя запретный процесс, Евно Фишелевич надевал халат, домашние туфли, усаживался в кресло; он становился похож на трехбунчужного пашу, которому вот-вот подадут длинную трубку с маленьким чубуком и воду… что-то еще, необходимое для курения кальяна. Запах и дым асмоловской продукции перемещали Евно Фишелевича в Ростов-на-Дону. По-старинному сказать, уносили его мыслью в город детства и отрочества, и он всякий раз выходил из вагона на вокзальный перрон, хотя в детстве и отрочестве никуда не ездил. А вся штука в том, что этот громадный красного кирпича, с башенкой, часами и флагом вокзал отправлялись глядеть семьями. Считалось, что солиднее этого железнодорожного сооружения во всей России не сыщешь, говорили: “Ворота Кавказа” – и он, мальчик Евно, чувствовал горделивую причастность к этим Воротам.
Засим толстая турецкая папироса перемещала Евно Фишелевича на перекресток Большой Садовой и Таганрогского проспекта, к Гранд-отелю г-на Кузнецова. Но его нельзя было даже и сравнивать с г-ном Асмоловым. Не потому только, что Василий Иванович, статный старик, красивый великорусской красотой, владел табачной фабрикой, вот этими, в частности, толстыми турецкими папиросами, и даже не потому только, что он украсил город великолепным театром, Шервуд строил, тот самый, что в первопрестольной – Исторический музей. Нет, гимназист Евно Азеф ставил Асмолова неизмеримо выше Кузнецова, предполагая в последнем богача наследственного, а в первом – творца собственного счастья. В нелегальном кружке социал-демократического толка Евно озадачивал