тяжелые сумки: ведь ей же нельзя – у нее грудная жаба и еще целый букет в придачу.
И перехватывал тяжелые сетки и еще ласково журил, что ей нельзя столько. Могла бы подождать, и не затариваться по самое «не могу».
Это было, когда он уже основательно перебрался к бабушке, а до этого вечерами, когда мама была трезвая, не было человека счастливее его. В эти мгновения он летал по дому, подобно птице.
Мама жарила семечки на подсолнечном масле, и они становились яркие, блестящие. Затем она насыпала их на газету, которая тут же пропитывалась, и уж затем, когда остывали высыпала в небольшую, потертую, хохломскую чашку. Дальше садились на старый проваленный диван, перед телевизором. И начинали «симфонию» хруста, кидая шкурки на центральную газету с лицами политбюро.
И если по телевизору шла кинокомедия то у дяди Саши хорошее настроение, и вообще отлично, но чаще кинокомедии нет, и у него болят зубы, а от этого и еще от того, что трезв как стекло то обычно злой. И тогда раздражался, что мы у него под ухом грызем. В такие моменты любая мелочь выводила его из себя. В ответ он закуривал, папиросу.
Мы с мамой сидели рядом и заглатывали сизый беломор-канальный дым. Мама не протестовала, боясь делать замечания, оттого что трезвый дядя Саша был злее, чем пьяный. Но по мне, так трезвый, хоть и злой, но безопаснее, оттого что пьяный вообще становился непредсказуемым психопатом.
Мама уже со всем смирилась, понимая, что бесполезно спорить и тем более что то изменить. Что не скажи в ответ последует одно и тоже: «Это моя квартира, и я в ней делаю, что хочу. А если вам не нравится, то уе–вайте на х-й…» Мама отвечала: «Размечтался, стиляга деловой!» «Снова начинаешь?» – угрожающе смотрел на нее дядя Саша, который не выносил, сопротивления. Она, если трезвая, то молча уходила на кухню, а если выпивши, начинала спорить слово за слово.
Было время, прижимался к маме, и ее тепло согревало и вдохновляло, так что забывал все невзгоды и спокойно вдыхал запах потных подмышек и еще не старой, теплой и родной кожи, будто случайно прикасаясь носом, что ну никак не нравилось дяде Саше.
Еще до дяди Саши, в раннем детстве, когда у мамы было много поклонников, я, не знавший еще совсем ничего, инстинктивно тянулся к ним, словно каждый из них был моим отцом. Верил маминым друзьям, и пусть все намекали, что болен, но я-то знал, что это не так и что я здоров и крепок, как бык, несмотря на видимую хрупкость. Когда смотрел в грубо пахнущие, обветренные, усатые лица, то часто только тем и занимался, что угадывал, кто из них действительно был отцом. Тот, который крестил. Или тот, который играл со мной в карты? А может, тот, от которого пахло сапожным клеем и керосиновой лампой, или тот, который с легкостью, как акробат, ходил на руках и затем подбрасывал к потолку. И я все ждал, когда ж он шмякнет о потолок, но он подбрасывал точно, что я только чиркал волосами и летел обратно в сильные руки.
Заливался от смеха оттого, что, было жуть как щекотно, что он сжимал за ребра. Но что я знал точно, что дядя Саша не мой отец. И ничего хорошего от него ждать не приходится.