заплотами. Убранные поля, в желтых платах скошенного жнивья, перемежаемого зелеными лентами озимых, гляделись полосатою восточной тафтой. В вышине тянули на юг птичьи караваны, и пахло свежестью, вянущими травами, грибною горечью и чуть-чуть могилой. Кони шли шагом, почти не чуя опущенных поводов. Иван то и дело взглядывал на престарелого родителя, который сидел в седле, словно в кресле, будто слитый с конем – научился в Орде ездить верхом не хуже любого татарина.
Молчали. В лесах царило предзимнее безмолвие, смолкли ратаи на полях, и слышно становилось порою, как падает, кружась, осенний лист. Еще не перелинявшие зайцы отважно шастали по полям, косясь на проезжающих всадников и лениво отпрыгивая от дороги.
– Жалко все же князей, да и ратников, что погибли на Ворскле! – говорил Иван. – Чего-то Витовт не рассчитал!
Старый Кошка покрутил головою.
– О договоре Витовтовом с Тохтамышем не позабыл, часом? – вопросил он сына. – Что бы мы там ни думали, а Едигей с Темир-Кутлуком на Ворскле спасли Русь от латинян! Да, да! – повторил он с нажимом, не давая сыну открыть рта. – Без Орды нам нынче и не выстоять бы было! Съели бы нас они, как съели Литву! Веру потерять, и все потерять! Я с Ордою завсегда был мирен! Мирен, да мудр! – прибавил он, заметивши, что Иван пытается ему возразить. – Смотри, Иван, как бы вы там не порушили моего устроенья! Не спеши с Ордою! Николи не спеши! А и после: одно дело – разбить Орду. Ето и ноне возможно. Иное – што потом?
– Баешь, под католиков? – рассеянно переспросил Иван, уже навычный к отцовым мыслям, озирая тишину окрест.
– То-то! – невступно повторил Кошка. – Баял уже тебе о том! Латиняне для нас пострашнее всякой Орды!
Воздохнул, помолчал, втягивая ноздрями терпкий воздух осени, в коем уже сквозила свежесть далеких пространств там, за окоемом, за краем неба, куда путника, навычного к странствиям, тянет ненасытимо, до того, что и умереть порою предпочитает на чужедальней стороне, в тайге ли, в степи, в горах каменных, пробираясь к востоку, в поисках Беловодья или неведомых индийских земель…
Близкой смертью, концом того, к кому ехали на погляд, овеяло вдруг путников, и Федор Кошка произнес, не к сыну даже обращаясь, а к дали далекой, к миру и земле:
– Великий был князь!
«Был» само собою высказалось, хотя ехали к умирающему, еще живому, да и неясно казалось там, на Москве, взаболь умирает князь али оклемает еще, встанет со смертного ложа?
– Ворог Москвы! – возразил Иван тем лениво-снисходительным тоном, каким обык подчас говорить с родителем с тех пор, как стал по службе княжьим возлюбленником. Отца это неизменно обижало, но в такие вот миги, как этот, Федор старался не замечать сыновьей грубости. («Молод, суров! Оклемает ишо!» – думалось.) Он озирал пустые поля, словно раздвинутые вдруг просторные редеющие рощи, и в душе у него была та же, что в окрестной природе, яркая печаль увядания.
Окоем, по коему тянули и тянули уходящие на юг птичьи станицы, начинало замолаживать. «Не к дождю ли?» – подумал Федор.