живешь окруженный могилами, как жил Одоевский, остается либо пожелать самому лечь скорее в землю – чего Одоевский никогда не желал, либо стремиться почерпнуть в этих гробах новые силы для подвига жизни – что наш поэт всегда и делал.
В одном очень интимном стихотворении («Два образа», 1832) поэт сам говорит вполне откровенно о том, чем для него в жизни были могилы.
В ранней юности, говорит он, предстали мне два образа, вечно ясные, слились они в созвездие над моим сумрачным путем; я возносился к ним с благодарной молитвой, следил их мирный свет и жаждал их огня; и каждая черта их светозарной красы западала мне в душу. В отливе их сияния передо мной открылся мир чудес, он цвел их лучами —
И жаждал я на все пролить их вдохновенье,
Блестящий ими путь сквозь бури пронести…
Я в море бросился, и бурное волненье
Пловца умчало вдаль по шумному пути.
Светились две звезды: я видел их сквозь тучи;
Я ими взор поил; но встал девятый вал,
На влажную главу подъял меня могучий,
Меня недвижного понес он и примчал —
И с пеной выбросил в могильную пустыню;
Что шаг – то гроб, на жизнь – ответной жизни нет;
Но я еще хранил души моей святыню,
Заветных образов небесный огнь и свет.
Но, наконец, померкло мое небо, и обе звезды упали на камни двух могил. Они рассыпались и смешались с прахом, и слить их в живую полноту я теперь бессилен —
И только в памяти, как на плитах могилы,
Два имени горят: когда я их прочту,
Как струны задрожат все жизненные силы,
И вспомню я сквозь сон всю мира красоту
То, что в этих стихах сказано о каких-то образах, земное имя которых от нас скрыто, можно отнести ко всем впечатлениям и образам, с которыми Одоевскому пришлось столкнуться в короткие дни его счастливой и вольной жизни. Все его воспоминания были кладбищем, и все светлые и радостные чувства и ощущения – могильными плитами, говорившими о прошлом, но зато о таком хорошем и красивом прошлом, что поэт ни разу не пожалел о том, что остается среди живых и что ему приходится скрашивать свои будни созерцанием раскинувшегося перед ним кладбища.
XIX
Можно спросить, однако, неужели декабрьского дня было недостаточно для того, чтобы отнять у этого человека всякую любовь к жизни и всякую охоту миролюбиво ею восхищаться? Неужели этот день, день страшного разочарования, не мог навсегда оставить в сердце человека осадок горечи и злости, достаточный, чтобы вызвать в нем не только осуждение переживаемой минуты, но вообще отрицательное отношение к самому процессу жизни, к ее радостям, благам и идеалам?
А между тем пессимистический взгляд на жизнь, на судьбу человека и на его нравственную ценность был чужд всем декабристам, даже наиболее пострадавшим из них, конечно, за исключением тех, на кого несчастие так сильно подействовало, что их душевное равновесие было навсегда поколеблено. Как бы ни было тяжело их несчастие, они не переносили своей печали с личных ощущений на почву историко-философских обобщений.
Такая устойчивость в миросозерцании вытекала из непоколебимой веры в правоту тех основных гуманных взглядов и тех общественных