детища, довел его до конца, а я встретился с аппаратом, когда он был уже готов и действовал.
Эта слепота изобретателя в отношении изобретения восхищает нас, ведет к переоценке критериев… Быть может, я обобщаю, говоря о безднах в душе человеческой, излишне морализирую, осуждая Мореля.
Но я, несомненно, аплодирую его попытке – явно бессознательной – обессмертить человека; он ограничился тем, что сберег чувства и, даже ошибаясь, предсказал правду: человек возникает сам по себе. В этом я вижу справедливость моей старой аксиомы – не надо стараться сохранить живым весь организм.
Рассуждая логически, мы убеждаемся, что Морель не прав. Изображения не живут. И все же, мне кажется, имея этот аппарат, стоит изобрести другой, который позволит определить, думают ли, чувствуют ли эти фигуры (или по крайней мере, есть ли у них мысли и чувства, с которыми они жили во время съемки; конечно, нельзя проверить соотношения с этими мыслями и чувствами их сознания). Аппарат, очень похожий на существующий, будет настроен на мысли и чувства датчика: на любом расстоянии от Фаустины мы узнаем, о чем она думает, что ощущает в плане визуальном, слуховом, осязательном, обонятельном, вкусовом.
А когда-нибудь создадут аппарат еще более совершенный. Все, что думалось и чувствовалось в жизни – или в минуты съемки, – станет как бы алфавитом, при помощи которого изображение будет продолжать все понимать (как мы, с помощью букв алфавита, можем понимать и составлять все слова). Таким образом, жизнь будет хранилищем смерти. Но даже и тогда изображение не оживет: оно не сможет воспринимать ничего существенно нового, оно будет знать лишь то, что думало и чувствовало, или последующие комбинации из пережитых мыслей и чувств.
Тот факт, что для нас нет ничего вне времени и пространства, заставляет предположить: наша жизнь не слишком отличается от посмертного существования, которое можно обрести с помощью этого аппарата.
Когда изобретением займутся умы менее примитивные – не то что Морель, – человек выберет приятное, уединенное место, приедет туда с теми, кого любит больше всех, и будет жить вечно в своем маленьком, отдельном раю. Один и тот же сад, если сцены будут сняты в различные моменты, вместит не один рай, а неисчислимое множество, и люди, населяющие их, будут перемещаться одновременно, не сталкиваясь, ничего не зная друг о друге, почти совпадая в пространстве. К несчастью, то будет легкоранимый рай, ибо образы не смогут видеть людей, а людям, если они не послушаются Мальтуса, когда-нибудь понадобится земля даже самого крошечного райского сада, и они уничтожат его безобидных обитателей или обрекут их на небытие, рассоединив бесполезные машины [21].
Я следил в течение семнадцати дней. Никто, ни один влюбленный, не смог бы заподозрить в чем-то Мореля и Фаустину.
Не думаю, что Морель в своей речи имел в виду ее (хотя она была единственной, кто не смеялся). Но даже признав, что Морель влюблен в Фаустину, как можно утверждать, будто Фаустина тоже влюблена?
Если