мудрым увещаниям. Все ее несчастья и произошли от этого безрассудного непослушания; и часто она сама не знала, что тяготит ее больше всего. Не только чудесные богатства ее души не были оценены, но ей никогда не удавалось добиться того, чтобы муж понял ее даже в самых обычных, житейских делах. В ту пору, когда в душе ее росло и крепло стремление к любви, физические и нравственные страдания убивали в ней любовь дозволенную, любовь супружескую. Кроме того, муж вызывал у нее жалость, близкую к презрению, а это со временем убивает все чувства. Наконец, даже если бы разговоры с друзьями, если бы примеры и случаи из великосветской жизни и не убеждали бы ее в том, что любовь приносит беспредельное блаженство, то сами обиды, нанесенные ей, подсказали бы, как радостно и как чисто должно быть чувство, которое соединяет родственные души. В картинах прошлого, запечатлевшихся в ее памяти, перед ней вставало открытое лицо Артура, и с каждым разом оно казалось ей все прекраснее, все чище, но, промелькнув, оно исчезало, ибо она гнала от себя воспоминания.
Молчаливая и робкая любовь молодого чужестранца была со дня ее замужества единственным событием, которое оставило сладостный след в ее печальном и одиноком сердце. Быть может, все обманутые надежды, все несбывшиеся желания, мало-помалу омрачавшие душу Жюли, сосредоточились под воздействием игры воображения на этом человеке, столь схожем, как ей представлялось, с нею по склонностям, чувствам и характеру. Но мысль о нем превращалась в причудливые грезы, в мечты. Несбыточные мечты рассеивались, и Жюли с тяжким вздохом возвращалась к действительности; она становилась еще несчастнее, ибо еще острее ощущала свое затаенное горе, которое ей удавалось на миг усыпить под покровом призрачного счастья. Иной раз в ее сетованиях появлялось что-то неистовое, смелое; ей хотелось – пусть любой ценой – насладиться жизнью; но чаще она впадала в какое-то тупое оцепенение, слушала, не понимая, или же погружалась в глубокое раздумье, причем мысли ее были так туманны, так расплывчаты, что их нельзя было передать словами. Оскорблены были ее самые заветные желания, ее нравственные понятия, ее девичьи мечты, и она была принуждена скрывать свои слезы. Да и кому жаловаться? Кто поймет ее? Помимо всего, она обладала той утонченной чуткостью, той прекрасной чистотой чувств, которая всегда заглушает бесполезную жалобу и не позволяет женщине воспользоваться своими преимуществами, если торжество унизительно и для победителя, и для побежденного. Жюли пыталась наделить своими способностями и достоинствами г-на д’Эглемона и тешила себя тем, что наслаждается несуществующим счастьем. Напрасно она со всей своей женской чуткостью незаметно щадила его самолюбие – этим она лишь усиливала деспотизм мужа. Порою она словно хмелела от тоски, она ни о чем не думала, она теряла самообладание, но истинное благочестие всегда приводило ее к возвышенной надежде; она находила утешение в мыслях о будущей жизни, и светлая вера вновь примиряла ее с тяжким бременем. Ужасные