живым существом, по сочлененьям которого туго двигалась слитная масса людей.
А автобусы или троллейбусы в час пик, когда втиснуться в их двери представляло почти акробатическую задачу? Внутри, между взмокших от давки и духоты спин и грудей, ты не мог ни свободно вздохнуть, ни подвинуться: ты был уж не ты, а частица огромной, кряхтящей и трудно вздыхающей массы, которую тряс, трамбовал и куда-то тащил завывающий от натуги автобус. И если бы ты сейчас поджал ноги, тебе не дала бы упасть та людская толпа, частью которой и ты сам являлся на время общего, так сплотившего всех путешествия.
Но вернёмся в общагу. Та, где ты жил первые годы учёбы, была огромна и сумрачна, и её хорошо знал весь город. Она возвышалась над его восточной окраиной, словно крепость, хранившая общую жизнь. По сути, общага сама была целым городом; порою даже мерещилось, что она превосходит своей глубиною и сложностью тот город, на краю которого она высилась своей сумрачной пятиэтажной громадой. В ней было всё, что необходимо для жизни: не просто комнаты с койками, но ещё и столовая, библиотеки и кухни, читальные и спортивные залы, переговорные телефонные пункты, в подвале был даже стрелковый тир – так, что можно было бы, в принципе, целые годы прожить, не выходя из общаги наружу.
Но вот если сейчас я спрошу самого же себя: а была ли общага по-настоящему домом? – мне будет сложно ответить на этот вопрос. Конечно, с одной стороны, это был дом, да ещё какой дом: он служил многолетним приютом для сотен, если не тысяч людей, он был громаден, могуч и, казалось, несокрушим.
А с другой стороны, нет, это был всё же не дом. Потому что понятие дома, которое мной было впитано с детства – ещё с хаты прадеда, с Нинкиной мазанки, с шалаша и с походных палаток, – включало прежде всего ощущение дома как места, где ты можешь быть самим собой: можешь молчать или думать, читать или спать, предаваться радости или печали, не беспокоясь о том, что твоя частная жизнь происходит на чьих-либо глазах и в чьём-либо присутствии и тебе ежеминутно приходится делать поправку на эту назойливую публичность. Уж какая там частная жизнь, когда, может быть, главной целью общаги и было её подавление, а главным желанием было превратить и смешать всё разнообразное множество частных жизней и судеб в едином котле, в нераздельном единстве безликого общего существования?
Да, это было мучительной, неразрешимой проблемой: решить наконец, что же это такое – «общага» и как нужно к ней относиться? Она «дом» – или всё же не «дом»? Благо – или опасность? И кому нужно верить: общаге – или себе самому?
И вот этой мучительной двойственностью отношений с общагой была полна вся моя юность. С одной стороны, я боролся с общагой, как только мог, боролся за право на одиночество и независимость, за право оставаться собой, а с другой стороны, я любил в ней всё то, чего мне самому так недоставало: любил её мощь, её сумрак, её глубину…
Сейчас, с расстояния в жизнь, я вижу, что в нашей общаге даже пространство и время были особыми. Глубокие сумерки, что обычно царили в общаге,