под ее руками сверкала: еда, хоть и простая, всегда с пылу с жару. Помню, одевала она меня так ловко, приговаривая всякую ласковую всячину, что совсем не хотелось вырастать и учиться одеваться самостоятельно. Невероятная чистюля, в баню она бегала не раз в неделю, как весь остальной бакинский люд, без различий национальности и веры, а через день. И меня иногда с собой прихватывала, мыла властно и быстро, вертя и отдраивая, как любимую кастрюлю, и не обращая внимания на рев по причине попавшей в глаза жгучей мыльной пены. Потом мылась сама, так же тщательно отдраивая все закоулки крепенького тела, а я сидел рядышком на горячей мраморной полке, подревывал, скорее притворно, и с любопытством разглядывал грудки, торчащие, как до отказа надутые воздушные шарики, попку и веселые кучеряшки, убегавшие вниз, чтобы спрятаться между толстенькими ножками. Она же, ополаскивая в пятый или десятый раз длинные, гораздо темнее кучеряшек, волосы, ловила мои взгляды и хитренько так подмигивала, мол, смотри, пока мал! Мол, вырастешь – ни за что не разрешу посмотреть… И от подмигивания этого мне, сопляку-четырехлетке, ей-же-ей, становилось жарче, чем от горячей мраморной полки и душных волн тепла, гуляющих по огромному, плохо освещенному банному залу.
Но подрасти при ней я не успел. Вскоре она получила письмо из дому, покручинилась немножко и сообщила: «Возвращаюсь я, сосватали меня родители». Мигом собрала вещи, чмокнула меня в макушку – и исчезла навсегда…
Вторая тоже была Настей, но вот назвать ее Настенькой язык бы не повернулся. Хмурая, некрасивая дева из «жидовствующих»; понятно, что устроиться домработницей она хотела только в еврейскую семью. Но с нами ей не повезло – ни малейших признаков соблюдения запрещений и повелений иудаизма у нас в доме не наблюдалось. От этого природная хмурость быстро превратилась в озлобление праведника, вынужденного жить в окружении всех мыслимых и немыслимых пороков. Вулкан ее ненависти загрохотал очень скоро, потому что отец, бывший тогда начальником геологоразведочного треста и всю рабочую неделю живший довольно далеко от Баку, ввалился субботним вечером, в первые сутки Песах, Пасхи, когда в доме не должно быть ни крошки дрожжевого теста, и радостно возгласил с порога, что привез купленный по дороге свежайший чурек. Настя сочла это провокацией, призвала на нас все те кары, кои Всевышний обрушил когда-то на филистимлян, моавитян и прочую языческую нечисть, и рассчиталась немедленно. Никто ей вслед не горевал…
Зина же была откуда-то из Ставрополья и приехала в Баку на поиски жениха. Замысел был вполне логичен: страна воевала на бакинском горючем, и всем, кто работал в нефтедобыче или переработке, бронь давали безоговорочно. А летом-осенью 44-го, когда армия пополнилась партизанами и призывниками с ранее оккупированных территорий, стали демобилизовывать всех, имеющих к нефти хоть какое-то касательство – так в сентябре оказался дома мой отец. Поэтому найти после войны жениха в Баку было куда реальнее, чем в России. Задача решалась Зиной при каждом ее выходе на улицу.