меня потеряли. И Пашка… тоже».
Ольга и Татьяна вскочили. Обе уступали место. Ему, охраннику – великие княжны!
В груди будто искра разгорелась; кишки заполыхали. Сел. Бессмысленно потянул со стола салфетку, злобно смял в грязных пальцах. Анастасия рядом. Косилась, как кошка на мышь, на мозоли на его пальцах – от винтовки.
О чем говорить? Не о чем говорить.
«Я для них грязь. Пыль. Они мне через голову смотрят. Хуже коняги, хуже быка я для них. Скотину хотя бы кормят, ублажают. Ласковое слово бормочут. Ну вот сел я. Молчат! И будут молчать».
Сам не понимая, как это из него стало вырываться, плескать крыльями, вылетать, он хрипло запел:
– Ой Самара городок, беспокойная я! Беспокойная я, успоко-о-ой ты-и ме-ня…
«Вот вам. Вот. Вместо Рождественских тропарей ваших!»
На Марию не смотрел. Будто она реяла где-то высоко, над потолком, над зимними ночными облаками.
– Платок тонет и не тонет… потихонечку плывет! Милый любит ай не любит – только времячко ведет!
«Ишь, сидят. Слушают. Да она бы, царица, мне б, если могла – по губам бы кулаком дала!»
– Милый спрашивал любови! – Пел уже зло, с нажимом. Бил голосом, как молотком, по словам. – Я не знала, што сказать! Молода, любви не знала! Ну и…
Мария встала. Он увидел это затылком.
– Жалко отказать!
Ухмыляясь, скалясь, вот теперь обернулся к ней. Глазами стегнул по ее глазам, по щекам. Синий от холода нос, а щечки-то горят.
– Папа, можно, я угощу господина… товарища Лямина?
Глаза поплыли вбок, хлестнули стол. Пальцы Марии скрючились и цапнули кусок ржаного. Она подала хлеб Михаилу, как милостыню.
И он взял.
Песню прервал.
«Глупо все. Глупо».
Елка топырила сизые лапы. Изо ртов вылетал пар. Михаил вонзил зубы в ржаной и стал жевать, ему самому показалось, с шумом, как конь – овес в торбе.
Доел. И как шлея под хвост попала – опять запел.
Губа поднималась, лезла вверх; осклабился, обнажил желтые от курева зубы.
– А раньше я жила не знала, што такое кокушки! Пришло время – застучали кокушки по жопушке!
Царица закрыла рот рукой. Будто бы ее сейчас вырвет. Дверь в другую комнату раскрылась, как крышка треснувшей шкатулки; вышел, ступая сонным гусем, цесаревич, настоящий, во плоти; обеими руками держал на плечах одеяло, как шкуру медведя; одеяло волочилось по полу, подметало мусор.
Алексей глядел круглыми напуганными глазами. Так глядит из клетки говорящий попугай, не понимая, что лепечут странные страшные люди.
– С Рождеством Христовым, мама, папа! Сестрички!
– Кокушки… по жопушке… – тихо, все тише повторил Лямин. С черного хлеба он опьянел, и водки не надо.
Анастасия ловко сунула руку под елку. Вытащила нечто. Он думал, это подарок, а это оказалась тарелка с гречневой кашей. И, о чудо, сверху каши лежало смешное, коричневое!
Котлета, давясь от неприличного смеха, догадался он.
Анастасия