писаку.
Жало его разило. Оса сполна оправдывал кличку, неприкрыто мнил себя новым Иваном Карамазовым, но не тепличным рефлексирующим интеллигентом Достоевского, а могучим борцом, нещадным ко всякой похотливой, твердолобой сволочи. Недели не проходило, чтоб Оса, что-нибудь где-нибудь нарыв, не раздул фельетон, или памфлет, или хоть заметку. Кусал он не страшась: домостроевцев всех сословий, полицию, попов, чиновников – тех, кто мучил, и тех, кто мучения спускал. Бывал от материалов настоящий шум, вмешивались опека и суды, пару раз лично государыня. Чем ярче разгорался скандал, тем выше были и шансы на справедливость в том или ином виде. Закрывались голодные дома призрения, слетали с постов начальники-растлители, женщины нападали на обидчиков и восстанавливались в правах. Осе было чем гордиться, а вот поражений он не знал; никто никогда не прививал его от заразы мессианства. И конечно же, он, вездесущий, невидимый и необходимый, не остался в стороне, когда в доме на Каретном пошли те самые чудовищные разговоры.
Начала их Lize. Она обладала чутким слухом и любопытным носом; страдала бессонницей, но лечиться чем-либо, кроме молока с медом, отказывалась. Вечерами ее частенько можно было поймать в кухне: она вертелась подле служанки, варившей младшему D. шоколад, и выпрашивала в дополнение к меду пенки. Сладкое – шоколадные эти пенки, пломбиры, суфле, марципаны, леденцы – вообще было радостью ее сердечка в любое время суток, может, поэтому она так плохо и спала, в отличие от брата, позволявшего себе одну чашку шоколада вечером и никаких лакомств днем. Уже тогда это портило ей кожу и зубы, сводило на нет крохи красоты, которые достались от матери… Но в тот раз любовь ее к сластям оказалась обстоятельством ценным. Ведь трудно сказать, чем могло бы все обернуться при ином раскладе.
Спальня Lize была рядом с комнатой D. Вплотную. Она-то первой и упомянула, что в некоторые ночи слышит через стенку странные стоны и крики; что там порой подолгу стучат, скрипят… на кровати скачут? D. только-только исполнилось десять. Lize, будучи старше всего на два года, природы звуков могла не понимать, но вскоре и слуги кое-что услышали. Они, впрочем, тоже поначалу не думали о чем-то скверном и проверять не проверяли: мальчик неизменно запирался на ключ, а если его звали, если начинали стучать в дверь и выспрашивать о шуме, отвечал, что видел кошмар, и только. Недетская его черта – отвращение к капризам, нежелание кому-то лишний раз помешать – и здесь, видимо, давала о себе знать. Впрочем, дело было не в ней одной.
К завтраку D. выходил разбитым, хуже в такие дни занимался, беспокойно ерзал, порой прихрамывал… Но домашние верили в сны – пока однажды мальчик не вышел с синяками на запястьях и шее. Огромные, черные, они напоминали следы рук и ничем другим быть не могли. Тогда же прачка пригляделась наконец к его постельному белью, вместо того чтобы по обыкновению небрежно бросить в стирку, – и нашла на простынях вполне понятные следы да вдобавок немного крови. С ее-то крика, полного ужаса: «Барин! Барин!» – в Совином доме все и переменилось.
Если бы D. мог на кого-то указать!