портрет персонажей одной фразой; сократить и уплотнить сцены; собрать все воедино.
23 июня, вторник.
Хороший день – плохой день – и так далее. Мало кто страдает от писательства так, как я. Пожалуй, лишь Флобер. И все же я поняла, как сделать книгу; думаю, что смогу закончить ее, если только мне хватит терпения и мужества спокойно воспринимать каждую сцену и сочинять. Думаю, книга может получиться хорошей. А потом – ох, когда она уже закончится!
Сегодня не лучший день, потому что я ходила дантисту, а потом за покупками. Мой мозг как весы: любая мелочь, и уже перевес. Вчера было равновесие, а сегодня одна чаша внизу.
В дневнике Вирджинии нет записей за период с 23 июня по 30 октября. Состояние ее здоровья оставалось нестабильным, а тяготы жизни в Лондоне, где обезумевшие и крикливые политики, как ей казалось, постоянно проводили совещания в их доме, заставили Вулфов уехать в Родмелл раньше обычного, 9 июля. Там они и оставались, еженедельно выезжая в Лондон, до 11 октября. Вирджиния отдыхала, бесцельно читала, играла в буль и гуляла, а по возможности, не больше часа в день, работала над гранками романа “Годы”, все еще надеясь подготовить его к публикации в “Hogarth Press” осенью, но к концу августа стало очевидно, что ей это не по силам. Письма Вирджинии, адресованные в основном неутомимой Этель Смит, лучше всего передают атмосферу этого тяжелого периода. Когда Вирджиния вернулась в Лондон, ее здоровье значительно улучшилось; она снова смогла вести относительно нормальную жизнь, однако недоделанные гранки по-прежнему висели над ней дамокловым мечом.
Октябрь 1936
30 октября, пятница.
Я не хочу сейчас описывать, что было в эти месяцы с момента последней записи здесь. И есть причины, которые я не могу сейчас раскрыть, нежелания анализировать это необыкновенное лето. Полезнее для моего здоровья будет писать сцены; браться за перо и описывать реальные события – хорошая практика для моего спотыкающегося и застревающего пера. Могу ли я еще писать? – вот в чем, собственно, вопрос. А теперь попытаюсь понять, умер мой дар или спит.
Во вторник, 27 октября, я ходила на чай к Сивилле147. Был очень ветреный и сырой вечер; листья кружились по тротуару; люди придерживали свои шляпы и юбки. Дверь открыл пожилой потрепанный мужчина в поношенной повседневной одежде. Может, судебный пристав, но я полагаю, что это был помощник аукциониста. «Леди Коулфакс дома?» – спросила я. Он покачал головой. Подумал, что я пришла посмотреть мебель. «Проходите», – сказал он и повел меня, а затем испарился, в комнату для прислуги – в неведомое раньше место, где было приготовлено так много блюд, а разносила их потом Филдинг [горничная], такая сдержанная, почтительная и радушная. Теперь же там были столы, уставленные обеденными сервизами, связками ножей и вилок – все с ярлыками и этикетками. Из кладовки вышла Филдинг, все еще в сером платье и фартуке, но невнятная, взволнованная. «Я не знаю, куда вас посадить», – нервно сказала она и, пробормотав что-то о поисках ее светлости, о том, что люди еще здесь, извиняясь, повела