я говорила:
– Считаю до трех! – и медленно начинала: – Ра-аз, два-а… – Она не двигалась. Тогда я начинала тянуть по буквам: – И т…р… – Больше она не выдерживала, срывалась с места и опрометью бежала выполнять требуемое.
Сестра не плакала, когда тетя Паша заплетала ей косы. Длинные русые волосы путались, но она терпела.
У нас не было детской. Старшая сестра помещалась отдельно. Брат спал в столовой. А мы с младшей сестрой – в комнате родителей. Когда мы ложились спать, а взрослые еще шумели в столовой, я говорила ей:
– Пойди закрой дверь!
Она возражала:
– Ведь тебе ближе! Закрой сама!
Я вставала и шла от своей кровати к двери, меряя шагами расстояние. Потом считала шаги от двери до ее кровати. Потом ложилась и говорила:
– От тебя на два шага ближе. Закрывай дверь! – И она закрывала.
Эта кротость потом приносила сестре много горя и не раз ставила ее в трудное, безысходное положение. Так, например, она ушла из Театра сатиры, не получая долгое время ролей, которые могла и должна была играть. Ушла не споря, не требуя, просто ушла. И перестала быть актрисой.
Предсказания отца насчет брата Ивана сбылись довольно быстро: он вылетел из реального училища. Последней каплей, переполнившей чашу терпения педагогического совета, был его ответ священнику. Батюшка спросил Ивана после Великого поста:
– А вы говели, Зеленый, причащались?
– Да, батюшка, – как-то легковесно ответил брат.
– В какой церкви? Где? – строго спросил законоучитель.
Иван несколько раз ткнул за спину, через плечо, большим пальцем и небрежно сказал:
– Там!
Когда Ивана исключили, у него остался единственный способ получить среднее образование – закончить кадетский корпус. Отец повез Ивана в Оренбург, и его приняли в корпус, который он всегда ненавидел (реалисты и гимназисты вечно дрались с кадетами на улице: «Кадет, кадет, на палочку надет»).
Теперь, когда брат уехал, я стала спать в столовой. Каждый день, просыпаясь, я видела, словно кадры в кино, как отец делал гимнастику «по Мюллеру» (тогда это входило в моду, и он делал «как все»). Со своей обычной педантичностью он ровно три минуты выполнял упражнения и, продолжая последний взмах правой рукой, подносил ее ко лбу, поворачивался в угол, к образу, и так же добросовестно начинал креститься, читая утреннюю молитву.
А вот что было не «как у людей». Прихожу я, приготовишка, из гимназии домой. Никого нет, можно не переодеваться (а то форму нужно беречь!). Наша Паша на кухне и плачет. Я думаю: наверно, письмо получила от своего «негодяя». (Я ей вечером пишу иногда письма. Она диктует: «Здравствуй, милый Вася. Как ты поживаешь? Ах ты, подлец эдакий, мерзавец, негодяй…» Я старательно вывожу свои каракули и не удивляюсь. В кухонном столе был выдвижной ящик, в нем лежали гвоздики, сломанный нож, облезлая вилка, конфеты в замусоленных бумажках. Паша давала мне одну, и она казалась мне вкуснее маминых.)
На этот раз Паша увидела меня, обняла и, вытирая глаза, запричитала:
– Ах