членов Союза писателей, в жалком предательстве коллег, в бездарной повседневной лузге.
(Комментарий, сделанный в 1990-х: Я написал «Медную бабушку» – драму, посвященную Пушкину, и «Графа Алексея Константиновича» – об А.К. Толстом. О Достоевском и Зощенко – не написал. Что до первого, то это понятно – интерес к нему все же был головной, романа (по составу крови), надо признаться, не завязалось. Очень редко к нему обращался, перечитывать книги его не тянуло, хотя вполне сознавал их магию, их завораживающую напряженность. Много ближе он оказался в сатирической своей ипостаси – «Скверный анекдот» полюбил я отчаянно, заразил им Алова и Наумова, писал сценарий, в итоге они поставили лучшую из своих картин, фильм, конгениальный первоисточнику. Но великие романы Ф.М., сделавшие его Достоевским, не овладели моим существом. Исступленность, на сей раз не преображенная сатирическим зрением, отпугивала, в ней отчего-то мне все представала его физическая эпилепсия, язык казался неестественно вздыбленным, величие замысла было столь очевидно, что ослабляло его воздействие. Восприятие это интимно личностное, но для того, чтоб писать о великих, жизненно необходимо почувствовать, если так можно сказать, «звено родственности», чтобы за него ухватиться. Тогда и возникнет сердечная дрожь, рождающая братство с героем, которого пробуешь воскресить. Возможно, эта лестная общность – плод твоего воображения, пусть так, без нее работать бессмысленно. Но – Зощенко, Зощенко! Так он был близок. Своею тоской, своей меланхолией, невосприимчивостью к успехам (воистину – не в коня корм!), своей неизбывной неутоленностью, одиночеством, попыткой спастись призванным на подмогу юмором, попыткой более чем безнадежной. Еще никогда обостренный взгляд, способность увидеть смешную суть своего исторического окружения не дарили равновесием духа. Мало кого я так страстно любил, не только читательски – человечески. Казалось, вот-вот примусь за дело, однако этого не случилось. Чем объяснить? Либо тем, что история еще не успела отдалиться на необходимое расстояние, либо тем, что любовь была слишком нервной.)
Вспомнил пьесу, которую написал больше чем двадцать лет назад, названную «Оливковой ветвью». Франция, молодой человек, завоевывающий Париж, Наполеон и Талейран, интригующий с благородной целью – подписать Люневилльский мир. Все же история обладает счастливой способностью (и возможностью) представить кровавую эпоху декоративной и живописной. Поэты могут на это сказать, что ностальгия всегда избирательна, гуманисты – что примирение с прошлым разумней, чем его отрицание. Дело в готовности к забвению, в нашем спасительном эгоизме. Стоит отдалиться от времени на безопасное расстояние, и мы предпочтем эффектный плащ грязной сути, которую он прикрывает. Тут и выходят на авансцену драматурги с их тягой к пошлости, которую разглядел в них Чехов.
Чернышевский – из «священных коров», идеологи в постоянной растерянности. Невзирая на ленинское забрало (слова вождя о «любви тоскующей») не знают,