как раз выбиравшийся из-за стола, запнулся о лавку и едва не пропахал носом пол, в последний момент умудрившись сохранить равновесие.
– Знаю, – во взгляде, обращенном на Милонегу, была смесь удивления и настороженности.
– Спой мне ее.
Альгидрас растерянно оглянулся на княжича, а я передумала уходить.
– Это старая хванская песня, – пояснила мне Милонега. – Когда Миролюбушка оправлялся от раны, в ту пору… к нему приходил старый хванец. Тот самый, что сказал твоему отцу, где искать Миролюба. Любим против был, да тот тайком приходил. Поутру рано.
Я невольно поежилась и посмотрела на Миролюба. Тот глядел на мать со смесью жалости и тревоги.
– Помнишь, сынок?
Тревога Миролюба передалась и мне. Милонега в этот момент выглядела так, словно не понимала, где она и с кем. На ее щеках заблестели слезы, и я вдруг осознала, что она сейчас мысленно в том страшном времени, когда искалеченный ребенок боролся за жизнь после плена. Был ли тот хванец вообще? Не плод ли он ее больной фантазии?
– Ихе милак, – тихо запела Милонега.
Миролюб выразительно посмотрел на Альгидраса, словно призывая подыграть, а сам подошел к матери и легонько обнял ее за плечи.
– Позволь, я отведу тебя, – ласково произнес он, заглядывая в лицо Милонеге.
– Больнако терна ише ма, – пропела Милонега.
Я вздрогнула, когда эту странную песнь подхватил негромкий голос Альгидраса.
Он шагнул к Милонеге и дотронулся до ее локтя, продолжая негромко напевать. Песня вправду была похожа на колыбельную. Милонега закрыла глаза и улыбнулась, по ее щекам катились слезы. В комнату заглянула пожилая женщина и, нахмурившись, покачала головой. Потом на ее лице появилась ласковая улыбка, и она уверенно подошла к Милонеге, оттеснив и княжича, и Альгидраса:
– Пойдем, девочка моя. Дождь сегодня ишь как разошелся. В дождь всегда кручинишься. Пройдет. Идем, дитятко. Идем.
Милонега послушно вышла за причитающей женщиной. Мы остались втроем, разглядывая закрывшуюся дверь. Неловкость повисла в воздухе.
– Что это за песнь? – вдруг спросил Миролюб, повернувшись к Альгидрасу.
– О старом корабле, – откликнулся тот, все еще не отрывая взгляда от двери.
– Спой.
Я ожидала, что Альгидрас рассмеется или скажет, что Миролюб не в своем уме, однако он запел, по-прежнему глядя на дверь.
Все-таки хванский язык сам по себе был музыкой. А уж когда он звучал вот так – нежно, негромко, его можно было слушать вечно. А еще голос Альгидраса, в обычной жизни чуть сиплый и точно сорванный, в песне казался ниже и глубже. И совсем не подходил девятнадцатилетнему юноше. Прикрыв веки, я почувствовала, как горло перехватывает и дыхание сбивается. На глаза навернулись слезы, и я с удивлением поняла, что еле удерживаюсь от того, чтобы не разрыдаться. А ведь прежде музыка никогда не вызывала во мне желания заплакать.