а, чем удовлетворить любопытство к нему читателя?
Всего полтора столетия прошло со дня его рождения и меньше ста лет со дня смерти[1], а многое, что связано с его жизнью, литературным трудом, личным обиходом, близкими и друзьями, безвозвратно утеряно в беге времени. Есть годы и даже десятилетия (таковы, например, годы детства и юности), о которых почти нечего сказать: факты отрывочны и недостоверны, сведения случайны, документы безлики.
Островского-драматурга так часто бранили в повременной печати 1870—1880-х годов, что современники с опозданием догадались, что он – классик. Большинству и в голову не приходило записывать что-либо о своих встречах и разговорах с ним, а спохватились, когда было поздно: стали напрягать память, присочинять, выдумывать. Физиономия Островского плохо уловима из мемуаров, черты его расплываются.
Белокурый, стройный, хорошо пел – рисует его один из воспоминателей. Смолоду грузный, рыжеватый, рано облысевший, никогда не слышали его поющим – настаивает другой… Надо сводить эти свидетельства на очную ставку, выверять, просеивать.
Сам Островский мало помог своему биографу. Мы знаем писателей, всю жизнь создававших душевный автопортрет. Таков, например, Лев Толстой. Мы можем представить себе его детство по детству Николеньки Иртеньева, участие в Крымской войне – по «Севастопольским рассказам», его жизнь на Кавказе – по «Казакам», его духовные поиски зрелых лет – по судьбе Пьера Безухова, Левина и Нехлюдова. Толстой всю жизнь заглядывал внутрь себя, приоткрывая в творчестве тайники собственной души, бесстрашно вынося их содержимое на свет божий. А кроме того – какое море воспоминаний, писем, дневников, запечатлевших день за днем его великую жизнь!
Островский – драматург, а значит как художник обручен с самой объективной и безличной формой литературы: его герои – это вовсе не он сам, хотя бы и в пересозданном искусством виде. Чужие волнения, страдания, страсти. Ни слова о себе, о своих близких, о личном. Такова вообще участь драматического писателя. Что можно сказать о судьбе Шекспира или Лопе де Вега на основании их пьес? Островский приоткрывается нам в своих комедиях и драмах ничуть не больше, чем Шекспир в «Отелло» или «Макбете», а великий англичанин не зря принадлежит к числу загадочных лиц литературной истории.
Конечно, и в драматической форме автор иной раз не вытерпит и ударится в лиризм и хоть тенью, хоть уголышком изобразит себя; так тот же Толстой воплотит свою душевную драму в Сарынцове («И свет во тьме светит»), свою мечту об «уходе» – в Феде Протасове из «Живого трупа». Но даже таких «окошек» в автобиографию мы не найдем в драматическом творчестве Островского. В его пьесах есть благородные резонеры, но нет лиц, в которых мы узнали бы автора.
Да и составит ли интерес для читателей личная судьба человека, который не воевал, не дрался на дуэли, не путешествовал вокруг света, не блистал при дворе, не проматывался на рулетке, не памятен любовными приключениями, не заточался в острог, не отбывал ссылку… Домоседом прожил всю жизнь в Москве и только однажды в зрелые годы переменил квартиру: перебрался из Яузской части на Волхонку. Жизнь ровная, лишенная громких событий и, по видимости, малоинтересная…
Но может ли быть малоинтересной жизнь человека, который населил русскую сцену толпой живых лиц? Который прошел свой путь как рыцарь театра, безраздельно преданный одной этой страсти и ради нее готовый на любые испытания, на подвижнический, лишенный скорого вознаграждения труд?
Он имел одно виденье,
Непостижное уму,
И глубоко впечатленье
В сердце врезалось ему…
Важно угадать в Островском этого пушкинского рыцаря, подвижника-терпеливца, всю жизнь самоотверженно работавшего для театра, боровшегося с рутинерами и чиновниками за великое русское искусство. Важно открыть внутреннее, духовное напряжение этой жизни, и тогда мы согласимся, что и эта судьба полна интереса и поучительна не менее иной судьбы, богатой круговоротом событий, страстей и перемен. Да и крутых поворотов в жизни Островского при внимательном взгляде окажется больше, чем поначалу думалось, и не таким уж домоседом он предстанет.
В его облике нет как будто ни капли возвышенного: спокойно сидит Островский в шубейке на беличьем меху, запечатленный точной кистью Перова, и только глаза его – голубые, умные и острые, отнюдь не самоуверенные, но выпытывающие, ненасытные, доверчивые и не дающие солгать, только эти детские глаза его – свидетели совершающейся в нем горячей внутренней жизни.
(Кабы не этот взгляд – можно б было, глядя на портрет, вообразить московский неподвижный быт, когда в деревянном домишке холодно и в теплой одежде сидят, чтобы руки-ноги не стыли, а где-то рядом кипит пузатый самовар и на беленой скатерти большие, в цветах, фарфоровые чайники, пироги, жамки и прочие соблазны Замоскворечья.)
Где же искать живого Островского? Дневники его хороши и живописны только ранние: это школа начинающего писателя. Но и там меньше всего о себе – больше о том, что видел, наблюдал в первых своих поездках за пределы родного дома: о природе, городах и реках, о нижегородском театре, о лицах