тоже ничего не значит! Русские дуры до крапивного семени падки.
– Так ведь у евреев по матери национальность устанавливается! – возразил я.
– По матери… – Он снова почесал шрам. – Какой еще такой матери? Это все сказки для гоев. Один еврейский ген может такого наделать!
– Уверяю вас, у Витька все до одного гены – русские!
– Все до одного! – передразнил Медноструев. – Что ж он тогда в писатели подался? Шел бы в цех или на стройку!
– А вы?
– У меня талант… и долг перед одураченным народом нашим.
– И у него – талант. Он замечательный роман написал!
– Как называется?
– «В чашу».
– «В чашу»… – Иван Иванович наморщился, соображая, из-за чего шрам вопросительно изогнулся. – «В чашу», говоришь? Неплохо. «В чашу»… Деревенский, чай, парнишка? Плотничал небось?
– А я вам о чем битый час толкую!
– Ну ладно, извини! Бдительность в нашем деле не помешает! Сам знаешь, как я с этим носатым перекати-полем обмишурился! Обжегшись на молоке… – Он, вздохнув, снял очки и стал протирать стекла.
В это время дверь распахнулась и оттуда появился явно неудовлетворенный Чурменяев. Судя по его нахмуренной решительности, он тоже отправился жаловаться, но не в партком, а, как и положено уважающему себя диссиденту, – в ЦК. Николай Николаевич выглянул в приемную, определяя объем предстоящей работы и взглядом приказывая Марии Павловне по возможности избавляться от попрошаек, не допуская их в кабинет. Увидев меня, он было по-родственному поманил к себе пальцем, но потом, заметив Медноструева, сделавшего плаксиво-требовательное лицо, распорядился:
– Зайдешь после Ивана Ивановича!
Но тут ему на глаза попался Ирискин, который опустил на колени томик Шолом-Алейхема и посмотрел на Горынина с тем же плаксиво-требовательным выражением, что и Медноструев, но еще присовокупив еле заметный, но вполне понятный опытному руководителю упрек за тысячелетние гонения и драму рассеяния. Николай Николаевич вздохнул и строго сказал мне:
– Зайдешь после Ивана Давидовича! – и, пропустив в кабинет Медноструева, закрыл дверь в полной уверенности, что таким соломоновым решением укрепил интернациональный дух писательского сообщества.
Разговором с Иваном Ивановичем я остался доволен: он и его заединщики если и не помогут Витьку, то мешать, по крайней мере, не будут. Теперь надо было решать вопрос с Ирискиным, ибо его сочувствие для достижения стоящих передо мной задач значило нисколько не меньше, чем благорасположение юдобуйствующего Медноструева. И я уставился печальными очами на обложку Шолом-Алейхема, скрывавшую от меня лицо Ивана Давидовича. Кстати сказать, во внешности Ирискина не было ничего предосудительного, если не считать, что выглядел он моложе своих лет, укладывал волосы феном, носил вельветовые костюмы, а шею повязывал шелковым платком. Но тем не менее это был широко известный в литературных