самой сути этого слова: она противилась мне в ином состоянии – состоянии вне ловли и мании. И если процесс ловли я поясню с минуты на минуту, то картину мании озарю позднее.
В периоды обострения, если же их так можно обозвать, мои зрачки изрядно увеличивались для обнаружения «оков». И были они точь солнечное затмение, точь лунный диск, в тот миг опалённый по окружности остатками солнца, в тот миг своего величия и превосходства. Слух усиливался и позволял за сотни метров улавливать звон и скрежет цепей, что тянулись за поникшими девушками. Как бы они не пытались скрыть внутреннюю искреннюю безнадежность за натянутой гримасой – это не спасало их от меня. Кандалы, свисающие, громоздкие, адски впивались в их тела и позволяли опознавать цели. Оковы отчаяния – это инструмент моего воздействия на жертв.
Не зная пленниц лично, или же зная (это не имело значения) я легко подбирал металлические тяжелые поводья и мастерски овладевал ими. Отчаяние оставляет глубокие шрамы, что в мгновение позволено заполнить забытьём. Однако забытьё, что я внушал, служило и ядом и панацеей для нас обоих.
Я затаскивал их в постель. Тот алтарь и тот акт являлись завершающими во всём нашем обоюдном спектакле. Когда же они были на мне, все их страхи исчезали; последние сомнения просачивались с потом; а отчаяние сменялось на смирение: смирение существующее в полудремоте и порождённое ею. И оковы спадали с их нежных шей, изувеченных запястий и натёртых лодыжек. И устремлялись прямо на меня. Я разбивался как хрусталь; вновь и вновь, дабы собраться правильно. Моему безумству и.. были нужны сверкающие чарующие цепи… Резон сие необходимости, уверяю, вы обязательно узнаете…
Мимесис
– А вот ты как-то выражался: абсолютная свобода наступает со смертью; а наша с тобою близость есть акт освобождения от оков… Тогда получается верно и следующее: соитие – это смерть? Или как?
– Что-то в этом духе. Тем самым мы делаемся свободнее, но никак не свободными абсолютншо. Однако, и смерть там присутствует, а именно в лице бесконечной темноты… Мы ведь обычно занимаемся под одеялом, ночью и без источников света…
– Дурак! – возмутилась она, и щеки её опалились. – Я ведь серьёзно спрашиваю.
А серьёзен я, в действительности, тогда был лишь в одном. В намерении укорениться в её бедном сердце, в её наивной голове, дабы первое никак и никогда не наивно, если же можно приписать ему такое качество. В делах обольстительных важно понимать, что захватить ретивое труднее, тогда как рассудок более шаблонен – в данной ситуации он улавливает прописную истину, мол дурачество с умным свыше умничества с дураком, и поэтому клюёт даже на такую пошлость.
Показательно обидевшись, лишь на толику, она аккуратно встала и направилась к холодильнику, вынула дорогой херес, бахнула его на стол, а после, подставив дряхлый табурет, полезла за бокалами. Не торопясь огорчать