ного совета, если там выступал кто-нибудь из сенаторов, известных своим тупоумием. Ничто его не радовало: ни музыка знаменитого композитора, которую критики находили божественной, ни голоса солистов, ни яркие декорации. Музыка казалась чересчур громкой, певцы, как мнилось премьеру, дружно фальшивили, костюмы царицы Милитрисы и царевича Гвидона были неестественно яркими. Тьфу на все это! Встать бы да уйти, да нельзя – рядом император, который явно испытывает удовольствие от оперной сказки. Вот – изволит улыбаться, кивает в такт музыке.
За годы пребывания на государственной службе, и особенно за последние пять лет, после того как возглавил кабинет, Петр Аркадьевич достаточно изучил российского самодержца. Отношение его к императору было противоречивым. С одной стороны, премьер глубоко уважал самодержца за порядочность, честность, душевное благородство; не мог не отметить его глубокую воспитанность, внимание к подчиненным, искреннюю заботу о вверенном ему государстве. Нет, Николай Александрович отнюдь не был легкомысленным и самовлюбленным вертопрахом, как многие люди его круга. Однако премьер видел и другую сторону личности самодержца – медлительность, нерешительность, слабость характера. Да и умом император был не больно остер, надо признать.
Особенно эта противоречивость в характере императора и в его отношениях с премьером стала заметна после мартовского кризиса, когда Петр Аркадьевич, столкнувшись с дружным сопротивлением его планам в Государственной думе и не найдя поддержки у государя, заявил о своей отставке. И вопрос-то был не из самых важных, об учреждении земств в Западном крае, где Столыпин собирался дать дополнительные права русским и белорусским жителям и тем ослабить влияние богатой польской шляхты. Вопрос, может, и не самый важный, но премьер больше не мог терпеть такого отношения к себе. Приближенные отговаривали его от этого шага, говорили, что нельзя так рисковать, предъявлять государю ультиматум. Они не понимали главного: это была совсем не игра, Столыпин в тот момент вовсе не рисковал, не делал никаких ставок. Он искренне был готов уйти со своего поста – как сейчас из Киевского театра, с постылой оперы. Тогда, после конфликта с правым большинством Думы, он внезапно ощутил свое глубочайшее одиночество. Если уж Гучков, Трепов, Дурново не поддерживают его начинаний, то от кого же тогда ждать понимания? Не от эсеров же с эсдеками, готовых залить Россию кровью!
Да, тогда он был готов уйти. Но судьба распорядилась иначе: вдовствующая императрица Мария Федоровна повлияла на сына, объяснила ему важность сохранения Петра Аркадьевича во главе кабинета. И царь принял его условия, все сделал, как хотел Столыпин. Однако его отношение к премьеру изменилось. Некий холодок, который возник еще пару лет назад, усилился; словно ледяная стенка возникла между российским самодержцем и его первым помощником. И этот холодок все чаще заставлял Петра Аркадьевича задумываться: для кого он старается? Кому нужна его лихорадочная, поспешная деятельность? Ведь за последний год он ни от кого не слышал ни слова поддержки или одобрения. Стоит ему допустить хоть малейший просчет – и сразу раздается злорадное улюлюканье, вопли осуждения. Тошно, ах, тошно… Зря он вообще поехал в Киев на эти торжества, связанные с открытием памятника царю-освободителю. Лучше бы остался в Петербурге, занялся работой. Предстоят новые преобразования, призванные развить банковское дело, облегчить получение крестьянами кредитов; один Крестьянский поземельный банк с этим не справляется. Да, лучше было не ехать… Но как не поедешь, если император повелел? Ага, вот и аплодисменты. Стало быть, второе действие закончилось. Хорошо – можно будет пройти в курительный салон для важных гостей и там в тишине выкурить сигару…
Однако надеждам премьера не было суждено оправдаться. Едва начался антракт, как к ложе подошел министр двора барон Фредерикс и завел речь о нуждах его ведомства. Требуются средства, чтобы провести электрическое освещение во все помещения Зимнего; кроме того, необходимо провести ряд ремонтных работ в Царском Селе… Барон был известен своим редкостным тупоумием и столь же редким занудством; отвязаться от него не было никакой возможности. Но и сидеть в ложе, беседуя, тоже не хотелось. Столыпин встал, вышел из ложи и прошел к оркестровой яме, где двое скрипачей, пользуясь перерывом, тихонько настраивали свои инструменты – видимо, их звук чем-то не устраивал музыкантов. Звуки настраиваемых инструментов отчего-то всегда нравились премьеру. Размышляя над этим феноменом, он как-то подумал, что в этих упорно ищущих гармонии звуках есть нечто общее с обществом в состоянии больших реформ – и там, и здесь согласия пока нет, но оно обязательно отыщется. Теперь он, вполуха слушая барона, в то же время внимал доносившимся из ямы обрывкам мелодий.
«Ладно, пусть так, – размышлял Столыпин. – Как начнется третье действие, старый болван наконец отвяжется, и тогда можно будет пойти покурить. В курительном салоне уж точно никого не будет. Это хорошо…»
…Старший сотрудник Киевского охранного отделения Василий Лисович скромно сидел на приставном стуле в шестом ряду партера и смотрел спектакль. То есть это со стороны могло показаться, что старший сотрудник всецело поглощен происходящим на сцене. На самом деле Василий Лисович работал. И смотрел не столько на сцену, сколько в зал. Особое