неизбежное, во что бы то ни стало спасти, во что бы то ни стало защитить. Мысль о собственном ребенке отступила в самые отдаленные уголки сознания. Она пряталась там, словно непроросшее зернышко, – не было сил думать о новой жизни, когда рядом уходила другая.
Собирая Бориса на фронт, Мария вдруг впервые как бы остановилась посреди бешеной беготни. Еще ошеломленная пережитым, она не могла осознать новой страшной беды и покорно выслушивала наставления мужа, обещала беречь себя и как можно скорее уехать в безопасное место, ну, хоть к сестре Бориса в Полтаву. Как и сотням тысяч других киевлян, им даже в голову не приходило, какие испытания выпадут на их долю. Может, поэтому Мария не воспользовалась первой своевременной возможностью эвакуироваться, а когда опомнилась, было уже поздно: мать, которая силой огромного нервного напряжения тогда еще держалась на ногах, теперь окончательно слегла. А потом, после ожесточенных боев, в город вошли немцы.
…Это декабрьское утро началось для нее как обычно. Дрожащей рукой Мария ввела матери морфий, а потом, избегая ее вопросительного взгляда, стала укладывать в сумку вещи, с вечера приготовленные для продажи.
– Мое зимнее пальто… Оно не понадобится мне больше… Ты же знаешь сама…
Слова срываются с маминых губ одно за другим почти неслышно, как пожелтевшие листья, тихо падающие с усыхающего дерева.
Надо выпрямиться, подойти к кровати. Сказать что-то успокаивающее. Но Мария стоит, уставившись на сумку. И вдруг с неожиданной для себя злостью кричит:
– Молчи! Ты же знаешь, что сказал врач: обычное обострение язвы желудка. Вот, чуть не забыла из-за тебя бутылку для молока! Если б ты хоть немножечко думала обо мне, если бы ты жалела меня…
Ей хочется выплакаться, выкричаться, стукнуть этой злополучной бутылкой об пол. Но она знает, что не сделает этого – единственная бутылка для единственной еды, которую еще принимает желудок больной. Может быть, сегодня удастся что-нибудь продать и купить хотя бы пол-литра молока… Мария быстро одевается, повязывает платок.
– Я скоро вернусь, – говорит она уже обычным ласковым тоном. В ответ ни звука. На измученном мамином лице медленно распрямляются мышцы. Начинает действовать морфий. Теперь можно идти. Мать будет спать до ее прихода.
Да, день начался обычно, а кончился…
На рынке было очень много вещей и совсем мало продуктов. Все жаждали побыстрее продать, чтобы купить мерку мелкого картофеля, граненый стакан пшена, до половины наполненный крупой, смешанной с мышиным пометом, или сухой сморщенной фасолью, и что-нибудь, чтоб заправить неизменный суп, – аптекарский ли пузырек масла, или тонюсенький, просвечивающий на свет лепесток пожелтевшего по краям сала. По мере того как шло время, ажиотаж увеличивался. Продать, продать за любую цену. Пока не исчезли эти крохи съестного, пока есть покупатель, хоть и дает он за твою вещь совсем мизерную цену. По второму и третьему заходу он даст еще меньше, а тем временем не