горе – слишком тяжелый труд, он мне не по плечу.
Единственное, на что я сейчас способен – уныло прикидывать, сколько шагов отделяет меня от края крыши, прыжок с которой мог бы поставить точку в нелепой внутренней драме великовозрастного мечтателя, завравшегося уже до полной утраты не только памяти, но и желания ее вернуть. И приходить к выводу, что вставать, делать эти шаги, прыгать, падать на землю и умирать мне попросту лень. Может быть, позже. А пока посижу, покурю.
Чем мне еще заниматься вот прямо сейчас, когда не только ум, но и сердце, и веселый огненный зверь, спящий под ним, как под камнем, и алчная пропасть, служащая ему подстилкой, и живая ясная тьма, вход в которую скрывается где-то между бровями, – все мое смертное вечное существо твердо знает, что Нёхиси – это сон, в самом лучшем случае, морок, одолевший меня и долго не отпускавший, спасибо ему за это, прекрасная вышла жизнь. А дружище Стефан, призвавший меня сегодня на самую бессмысленную и бесполезную битву, какую можно вообразить, если и жил когда-то, то умер, как полагается, сотни четыре лет назад, люди не вечны, эй, отстань уже от него, не тревожь мертвецов, ты, бедный придурок, вообразивший себя любимцем богов, тайным распорядителем праздника вечной жизни, королем веселого бала сошедших на землю звезд.
По-настоящему плохо, что все это думаю я сам. Действительно сам, без услужливых подсказок небытия. И спорить мне, стало быть, не с кем. Да и сил затевать новый спор уже нет.
Но я все равно встаю на дыбы. И говорю так твердо, что слова, сорвавшись с соленых от солнца губ, падают на черепицу с грохотом, как железные гайки; одна надежда, что жильцы верхнего этажа сейчас на работе и не станут лезть проверять, что творится у них на крыше.
Я говорю:
– Мы все равно есть.
Говорю и, конечно, не верю. Кому, скажите на милость, верить? Вот этому дураку, который даже с ума не может сойти тихо, запершись дома, как все приличные люди, никого не беспокоя навязчивым бредом, а полез ради этого выдающегося деяния на чужую крышу в самом центре Старого Города, видимо, в тайной надежде поднять напоследок изрядный переполох.
Я повторяю:
– Мы все равно есть.
Я скажу это столько раз, сколько понадобится, хоть и знаю сейчас, что мои слова, моя твердость, упрямство и воля ничего не изменят. Так и буду сидеть на этой горячей крыше в знойный июльский день, твердить одну и ту же фразу, как попугай, пока не упаду в обморок от солнечного удара, давно, на самом деле, пора. Но пока губы повинуются мне, ни за что не умолкну, потому что когда я произношу: «Мы есть», – всякий раз в течение короткой секунды мы действительно, по-настоящему есть. Имеет смысл продолжать, потому что секунда – это во столько крат больше, чем вообще ничего, никого, никогда, что я чисел таких не знаю. Да и не надо их знать, достаточно просто быть.
– Мы все равно есть, – говорю я в трехсотый или трехтысячный, кто же