а я почувствовал голод. Раньше, когда моя жизнь строилась на работе с препаратами и дрыхнущими от них пациентами, его я испытывал часто. Недоедал я по меньшей мере года три. Тут я проспал завтрак и, как ушибленный, несся на работу, забыв выключить свет, пройдя путь утреннего туалета, и еле как застегнув пару пуговиц на рубашке, сажусь в –машину, тут операция длится уже шестой час и хоть я пока и не нужен, нельзя сказать, что «главному в операционной» не потребуется ударить пациента следующей дозой Севорана, а тут просто не готовил ничего из-за ленивого и нерасторопного тела или разума и жду доставку уже второй час, лежа с животом прилипшим ко спине. В общем я не был обжорой, но привычка заедать стресс вместе с любовью покушать появилась в моём мозге в тот же момент, как я слег с менингитом.
«Ну что ж, голодным быть не дело», пролетела, похожая на эту, мысль, якобы успокаивая нарастающее бурление в животе. Кое-как сев на кровать, я уперся руками в тоненький топпер и скинул недвижимые ноги на пол. Обычно мой день начинается с осматривания всего, до чего можно докинуть взгляд, но единственное, на что мне сегодня хотелось смотреть, было отражение в пыльном, пошедшем сколами, зеркале. Оттуда в мои глаза смотрел не способный ходить, не способный прогуляться в магазин или аптеку, не способный жить, не способный работать и не способный любить инвалид. Он пытался. Он хотел заново учиться делать шаги, но после неудачной реабилитации он бросил попытки, бросил как попытки работать и ходить, так и заново полюбить. Полюбить мир, кого-то или себя. Он ненавидел всё и вся. Вместе с ногами ушла девушка и ушло желание просыпаться по утрам. Но он сейчас думал не об этом. Колясочник думал, как ему утолить голод и утреннюю жажду.
Холодные руки взяли подлокотники коляски, стоявшей боком к кровати, и перекинули мою тушку, с волокущимися позади ногами на неё. Усевшись и поставив ноги на подставку, я руками повез себя на кухню, мимо ванной комнаты вдаль по коридору, ставшему в десяток раз длиннее, после утраты чувствительности ног. Несмотря на голод, есть мне не хотелось, хоть моему телу и не хватало трофики, свой разум я не мог настроить на то, чтобы начать засовывать в себя еду. Последние недели я ем, не осознавая этого. Я постоянно грызу ногти и кутикулы, всё время грызу щеки и надкусываю язык. Если я что-то кушаю, то делаю это непроизвольно и часто. У меня начал пропадать привычный здоровому человеку распорядок питания. Я уже месяц не завтракал, не обедал и не ужинал. Все мои приемы пищи проходят в сомнамбулизме, я не осознаю ни вкуса еды, ни ее текстуру и запах. Этот месяц я не чувствовал себя голодным, потому что все свое свободное время я либо смотрю в окно, либо ем. Но этот раз отличается, я отчетливо осознаю, как я подъезжаю к холодильнику, понимаю, что беру в руки с нижней полки позавчерашние макароны, разогреваю их в «пьедестале для еды», заправляю их кетчупом, который на вид пережил больше, чем вся моя родословная, и начинаю есть. Вкуса не чувствую, но голод притупился, нет, не прошел, но стал терпимым. После еды, я, не моя посуду, отправляюсь обратно в зал. Только по этому маршруту я и передвигаюсь с того момента, как мне поставили острый бактериальный менингит, осложненный параплегией. После него я перестал чувствовать свои ноги и вкусы. Ненавижу эту жизнь.
Я не ценил мою работу тогда, когда я мог ее выполнять. Я работал анестезиологом в ближайшей к дому больнице. Думал, что нет врача жальче, чем не участвующий в операции, но теперь я понимаю, что хуже только тот, кто не может даже появиться на пороге операционной. Первые дни мои коллеги проведывали меня, приносили сладости и пытались подбодрить меня, тогда же в моём окружении была сиделка, которую я мог себе позволить на деньги, накопленные, как подушка безопасности. Плохо, что они мне пригодились.
Когда я учился, у меня были какие-никакие амбиции, попытки взяться за хирургию, но после того, как реальность врезала по моей лени я понял, что хирург, убивающий людей не нужен ни одной больнице. А потом я потерял друга. Возвращаясь после четвертой пары вместе с ****, мы ехали на метро в одну сторону. Спускаясь вниз, разгоряченно вели спор об очередной уже не важной херне. На платформе не было поезда и людей собралось достаточно, чтобы вся желтая линия, нарисованная человеческой кровью, была забита по всей длине, кроме пары мест, в одно из которых мы втиснулись. Следующие события я помню одновременно и ярко, и отрывисто. Помню, как ***у задел странный дедок, помню, как между ними произошла словесная перепалка, помню, как **** развернулся спиной к рельсам, помню свет фар поезда, помню разгорячённый восклик: «Да пошел ты!», помню, как дед пихнул его, помню, как **** превратился в мириады сдавленных и разрезанных кусков мяса, разбросанных недалеко друг от друга, помню, как его голова превратилась в бело-розовую кашицу из мозгов с остатками черепа, помню красный шлейф, растянутый по рельсам на метр от его тела, помню крики женщины из толпы, помню всю красоту этой болезненной, но быстрой смерти и помню, что в тот же день у меня появилась гемофилия. Теперь я боюсь даже маленьких порезов. Когда я смотрю на то, как из человека неспешным ручейком выходит его главная составляющая, меня пробирает дрожь и моему телу хочется убежать, хотя и максимум, что я смогу, это отползти на пару метров.
Да, в таких условиях и с таким прошлым невозможно любить ничего в этой жизни. Если и есть где-то в этом мире абсолютная