ты всё стоишь на корме и не отрываясь смотришь на пройденную воду. Дымит труба, и тебе больше ничего не надо, как стоять так и стоять – до ночи…
Канатно-билетная тётенька исполняла, оказывается, ещё одну роль. Запустив на пристани пассажиров, она доставала из кармана крахмальную марлевую бабочку и, пришпилив её надо лбом, входила в застеклённую кабинку – то был буфет, – чтобы до следующей пристани торговать немудрёным набором снеди: банками берёзового сока, мятными коржиками, варёными яйцами… В какую-то минуту Жорка, понаблюдав за её невозмутимо начальственным лицом, подумал – уж не капитан ли корабля заодно эта самая тётенька, может, она одна и ведёт весь корабль, со всеми его нуждами, пассажирами, гудками, раскидистым шипением пены за бортом, коржиками и яйцами? Но избегавши весь корабль, в конце концов приметил и капитана, и помощника, и моториста. Один из них, выйдя из рубки и нечаянно задев пацана распахнутой дверью, в качестве извинения пригласил Жорку в машинное отделение. Там всё гремело, скрежетало, стучало, благоухало машинным маслом – ух, какой знатный грохот там стоял! Парень заставил Жорку надеть специальные наушники, гасящие шум. Вот было здорово! Жорка выдержал минуты три, стащил с головы наушники и дунул прочь, на палубу, на речной простор.
На пристанях стояли сколько угодно: то минут по пять, то застревали на полчаса; казалось, пароход, старая посудина, плывёт по собственному хотению, по-стариковски забывая, куда и зачем направлялся. И каждый раз, завидев пристань, Жорка сбегал вниз и отирался возле тётеньки, разок даже помощь предложил. Она засмеялась, сказала: «Лапуся! под ногами не крутися!» – как, наверное, внукам говорила у себя на кухне. И Жорка не обиделся. Мир продолжал расширяться и набухать деятельным восторгом, набирая солнца, лёгких перистых облаков и разных картинок вдоль берега, вроде целой горы глиняных обожжённых горшков, наваленных в двух шагах от причала.
А в Никольском сама пристань оказалась такая нарядная: деревянный бело-синий дворец на воде! И прямо на песке рядом с ним торговал-пел-покрикивал рынок, да такой весёлый, суматошный, богатый: арбузов и дынь целые курганы, помидоры астраханские в тазах горят ало-золотым огнём, рыба всякошная – вяленая, горячего копчения, гроздья балыков – осетровых, сомовых, белужьих – светятся на крюках перламутровыми телами. Стеклянные бастионы домашней консервации выстроены на досках, положенных на кирпичи. И всякая кругом расстеленная и развешенная красота вязаная-шитая-лоскутная-строченная добавляла яркой пестроты крикливому торгу.
На протянутой меж двух кольев леске висят вышитые полотенца и покрывала, выдубленные и тиснёные кожи, лежат на газете поделки из кованого металла и дерева. А ор стоит вселенский, будто не рыночек при речном причале, а раскидистый караван-сарай на Шёлковом пути – продавцы зазывают к своим телегам, у которых под весом арбузов и дынь подкашиваются, едва не отваливаясь, колёса. Кого-то зазывают на сушёную воблу с пивом, кого-то тянут за рукав,