Это название для сборника выбрано не случайно. Наверно, у каждого происходят переломные моменты. Во всяком случае у меня именно так и случилось. Потребность записывать слова в столбик, рифмовать их постепенно перешла некую черту и… рифмы стали не обязательны. Иногда они отсутствуют вовсе, иногда – частично.
Прочла в каком-то умном учебнике поэзии (смешно безумно, разве можно научить поэзии?! Научить можно рифмоплётству, но поэзии – никогда!), что нельзя, просто неприлично, писать то с рифмой, то без неё. Мол, надо или всё рифмовать, или ничего.
А почему? Вот мне хочется писать так, как пишу. И кто запретит? Скажут, ой, какой ужас?. Да и плевать. Для чего вообще пишутся все эти столбики, строчки… Да ни для чего и ни для кого. Глупо, опять же на мой взгляд, писать для кого-то или для чего-то. Это всё равно, что дышать для кого-то. Мы не можем не дышать – иначе мы умрём. Вот и писать также. А если можешь не писать – то и не пиши.
Мне сам процесс написания не то что нравится, необходим. иначе я задохнусь. Я такая родилась и ничего с этим не поделаешь. Пробовала несколько раз – бесполезно. Вот и строчу, как полоумная. а уж что там выходит – кто его знает.
Четвёртое измерение – это невозможная для нас штука. Мы живём в трёхмерном пространстве. Ну, или думаем, что живём. Для меня моя писанина и есть четвёртое измерение.
на крик один
Глаза мои перебирают буквы,
вы пишете: «не я…» и «не со мной…»,
а я в трамвае этом еду будто
то рядом с домом, то в стране иной.
Вы пишете про молодость и зелень
разбитую и «та… и та… и та…»,
а я назад сквозь лабиринты времени
шепчу и плачу – вот моя рука,
держите. Может станет вам теплее,
а может быть, сухую сжав ладонь,
я удержать на крик один сумею
кукушек зов и колокола вой.
И повернётся круг совсем иначе,
он стол накроет вам на семерых,
не нужно будет разрешать задачи —
кого в живых оставить из двоих.
Не будет рук измученных, в мозолях,
ни слёз, ни обречённой пустоты,
лишь звездопад над лютиковым полем
и необыкновенные цветы
из ваших слов, сплетённые в столетья,
прекрасны настоящностью своей,
и больше ни одной войны на свете.
и чтоб никто не хоронил детей.
Не укоряйте, и не говорите,
и оправданий отметите хлам.
Кто смеет вас судить, какой ценитель?
Любой в подмётки не годится вам.
Вы – птица гордая, да – надломились крылья.
Да – не хватило воздуха, когда
вы молча умоляли – помогите,
просить не смею – слишком я горда.
Вы примеряли платье перед кем-то?
Вы целый год искали тот фасон,
не вызвать чтобы отвращенье смертных,
в бессмертие входящих, будто в сон.
Простите нас за то, что мы, живые,
так скверно исковеркали слова,
за наши притязания пустые,
за выдохи и вдохи холостые,
за подлые попытки воровства,
за фальшь, за нищету в холодном сердце,
за неумение открыто говорить,
за то, что беспринципно лезем к дверце,
которую во век не отворить
умом, подсчётом, выверенным ритмом,
хоть тыщу лет учи-переучи.
Мы не умеем вены резать бритвой
и так писать, чтоб стих кровоточил.
ору одна
огоньками рыжими полыхнул рассвет,
заскрипел обиженно ржавый шпингалет
на калитке старенькой, охнула луна
и со лба испарину опрокинула
росами холодными на моё окно,
вздрогнуло под водами неба полотно,
хрупко-хрупко дзынькнули стёклышки в дому,
тонкими прожилками выпали в траву,
и под мягкой лапою поступи утра
всё от боли плакали глупые ветра,
а по дому босое бегало уже
рыжее, курносое солнце неглиже,
раскидало сны мои весело вверх дном,
наглое, красивое – в теле молодом
кровь бурлит вулканами, ох, охолони,
травами духмяными выдыхают дни,
от черёмух пряные вечера горчат,
вот и ночь нагрянула тенью по плечам,
неумело