преимущественно в своей среде. От нормальной жизни он отказался: не ходил в кафе и рестораны, не брал отпуск. Немо считал, что эти вещи отвлекают от войны и политики, которой он продолжал заниматься, и что после них становится только грустнее.
И тем не менее Немо заражал своей уверенностью в победе. Мы сидели в располаге «Призрака», я судорожно вспоминала английский, и мне хотелось верить, что действительно, наступит перелом и скоро что-то изменит ситуацию. Правда, Немо это видел через путь 1917 года в России, но это и понятно было с его политическими взглядами.
Вскоре после выхода интервью я познакомилась с ещё одним итальянцем, на этот раз правым активистом. Его звали Андреа Палмери, он был футбольным фанатом – и он оказался полной противоположностью коммуниста Немо, ненавидевшего футбол. Андреа по-русски как раз говорил неплохо, успел повоевать в 2014-м, затем осел в Луганске. Он открывал итальянский центр, и на открытие его медийщики вытащили Немо, узнав, что в ЛНР есть ещё один иностранец.
Чуть не дошло до драки.
Мы виделись ещё несколько раз. На открытии того самого итальянского центра, с которого Немо довольно быстро ретировался и отправился гулять со мной по морозному Луганску, затем я ещё раз приезжала в «Призрак». Как ни удивительно, мы вели долгие беседы в «Телеграме». В реальности общение выходило более скомканным, а при переписке есть опция гугл-перевода речи собеседника. Он даже поделился со мной любимым стихотворением. Это было что-то из д’Аннунцио в переводе Ахматовой, который он специально нашёл.
Правда, в начале 2017 года началось обострение в Донецке, и я пропала со связи. Мне до сих пор жаль, что я так оборвала это общение: оно заставляло меня напрягать мозг, но было утешительным.
Насколько я знаю от общих знакомых, Немо через какое-то время вернулся в Рим, чтобы возобновить политическую борьбу подальше от морозного Донбасса. Вряд ли что-то заставило его вернуться. Когда началась СВО, уже не было командира Доброго, такого же последовательного коммуниста, как и Немо, не было «Интербригады», состоящей из иностранцев. Скорее всего, он так и пишет книги.
Тарпан
Я, когда к ним ехала, видела террикон. Красно-коричневый, весь изрезанный ветрами, – такой он был. И лицо у этого немолодого человека с очень светлыми глазами было – как террикон: загорелое, с рельефными, глубокими морщинами, делающими из него старика. Хотя ему вроде бы немного было – лет шестьдесят, что ли. Может, меньше.
Вокруг были цветущие абрикосы. Маленькие домики, такие хрупкие, так легко ломающиеся, если в них попадает снаряд: одни целые, заросшие цветами и зеленью, другие – схлопнувшиеся. И везде следы от осколков.
И этот человек-террикон. Смотрел он на меня насмешливо, мол, видали мы вас, столичных журналистов, которые приехали поснимать на передовую, пощёлкаете да уедете, ничего не поняв. И мне, в общем, нечего было ему возразить.
Его звали Тарпан.
– Почему Тарпан? – спросила я.
– Это конь такой дикий. Необузданный, – усмехнулся