тревожащих душу проступков, вдруг вспомнил давнишний, почти позабытый случай, который нет-нет да и всплывал в памяти, причинял незабытую муку.
– Есть грех, отец Виктор. Может быть, грех, или просто дурь молодости.
– Говорите.
– В школе, в классе, учился у нас один паренек, еврейский мальчик по фамилии Зильберштейн. Зиля – мы так его звали. Очень талантливый, как многие еврейские дети, но такой щуплый, болезненный, не выговаривал «р», не умел бегать, прыгать. И всякий из нас над ним издевался. Старался его ущипнуть, толкнуть, сыграть какую-нибудь шутку. Зиля страдал, подлизывался к нам, давал списывать диктанты и сочинения, решал за нас математические задачки. Но его продолжали мучить, без злобы, а просто для забавы. Однажды на физкультуре нам предложили одолеть полосу препятствий. Преодолеть ров, пробежаться по бревну, перепрыгнуть барьер. Все, кто как, выполнили упражнение. А Зиля испугался. «Не могу! Боюсь!» Учитель физкультуры и так, и сяк. Ни в какую. «Тебе, Зильберштейн, надо брать уроки храбрости. Если будет война, ты побежишь сдаваться». И вот мы решили преподать Зиле урок храбрости. «Зиля, – сказал я ему, – пойдем в класс, я у тебя спишу сочинение». Школа у нас была четырехэтажная, и класс наш был на четвертом этаже. Пришли в класс, он достает и протягивает мне тетрадку. В это время прибежали наши парни, набросились на Зилю, повалили. Он отбивался, кричал: «Пустите! Пожалуйста, пустите!» Ему связали ноги веревкой, открыли окно и вытолкали головой вниз. Он повис на веревке, крича от ужаса. Мы подтягивали вверх веревку, а потом отпускали, он падал, и перед самой землей веревка натягивалась, и он дергался на ней и кричал. И вдруг умолк. Молча висел, как висельник. Мы испугались, вытащили обратно, развязали веревку. Он был без сознания, весь синий. Мы отпаивали его водой, делали массаж груди. Он очнулся. Мы хотели его развеселить. Он молча ушел, понурив голову. И пропал. Говорили, мать увезла его из нашего города, и больше я его не видел. И все эти годы, когда вспоминаю, мне становится стыдно. Зиля хотел мне сделать добро, дал списать сочинение, а я, вместо благодарности, скрутил его веревкой и вывесил из окна вниз головой. Слушал, как он ужасно кричит. Это и есть мой грех.
Плотников умолк, испытав жжение в горле, словно сделал едкий глоток.
Все это время рука священника лежала на голове Плотникова. Он почувствовал, как твердые пальцы отца Виктора трижды ударили его в темя.
– Вы исповедовались, Иван Митрофанович, перед иконой генерала Карбышева. Теперь духовно связаны с этой иконой.
Плотников смотрел на икону. В серебряном сиянии стоял голый, с резкими ребрами человек, скрестив на груди руки. На него проливался черно-синий смертельный поток, превращаясь в алмазные струи. И эта икона, как окно в иное, волшебное пространство, влекла Плотникова.
Подхваченный вихрем, он вошел в икону. Встал рядом с Карбышевым. На него хлынул страшный ледяной поток, от которого остановилось сердце. Он превратился в ледяную прозрачную глыбу, сквозь которую видел отца Виктора, Притченко, туманно