и ноги, мою спину и грудь. От каждого перышка и от каждой пушинки вдруг так невыразимо печально повеяло бабушкой, ее бранью и лаской, что я закусил губу, чтобы сдержаться и не окликнуть ее по имени.
– Располагайтесь, – сказал Иосиф, и я выбрался из сугроба воспоминаний.
Беженцы оглядели хату.
– Чем богаты, тем и рады, – сказал могильщик, открыл комод и пошарил в темноте рукой.
– Ничего там нет, – сказал я.
– Посуда у вас есть? – обратился к черноокой женщине мой опекун Иосиф.
– Нет, – сказала она. – Мы взяли с собой только необходимое для работы. – Беженка показала на махонький кожаный чемоданчик, ластившийся к ногам часовщика, как дворняга.
– Не беда. Вещи – дело наживное, – сказал могильщик. – Разве в них счастье? Я, например, всю жизнь без вещей.
– И счастливы? – тихо спросила Сарра.
– День счастлив, другой – несчастлив. Человека не надо баловать. Счастье только его портит.
– Счастье портит?
– Ну да, – выдохнул Иосиф. – Счастливому на все наплевать. Даже на Бога.
– Яволь, – закивал рыжеволосый. – Готт блайбт Готт. – Бог есть Бог… – Он метнул взгляд на ходики.
– Стоят, – сказал Иосиф.
Беженец что-то объяснил жене, и Сарра перевела его слова могильщику:
– Герману не нравится, когда часы стоят. Часы, говорит Герман, всегда должны ходить. Даже в пустом доме. Он просит у вас разрешения починить их. Это, говорит Герман, будет его первый заказ на новой земле.
– Пусть чинит, – сказал мой опекун.
– Пусть, – сказал я.
– Данке шён, – сказал Герман.
Он залез на табурет и, задыхаясь от пыли, отодрал от стены наши ходики.
– Клопы! – ужаснулся названный в честь кайзера Вильгельм. – Клопы! – И показал белой рукой на стену.
Я смотрел на переполошившихся клопов, на разодранные вылинявшие обои и думал о том, что клопы не скоро привыкнут к чужому говору в доме, не скоро выползут из своих сокровенных щелей и отведают чужой крови, а если и отведают, то она вряд ли покажется им такой вкусной, как наша. А еще я думал о мышах в подполье. Если они не подохли с голоду, то благословят и меня, и Гитлера: его за то, что он выгнал беженцев из Германий, а меня за то, что я их приютил.
Я стоял посреди хаты и в душе давал клятву топчану, на котором столько лет спал, полу, по которому ходил, столу, за которым не раз хлебал из миски мутный, как весенний ручей, гороховый суп, всему, даже клопам за разодранными вылинявшими обоями, что мы еще вернемся: и я, и дед, и мой отец Саул, сосланный за свои крамольные мысли.
В ту же ночь мне приснился сон.
Явился к нам в местечко Гитлер, прилетел на самолете, спустился вместе со своими солдатами прямо на рыночную площадь, привязал самолет к коновязи, как лошадь, и отправился гулять по базару. А тут как раз базарный день, у возов толкутся бабы, переругиваются с крестьянами и друг с дружкой.
– Карпы! Свежие карпы! – кричит торговка рыбой Шейне-Двойре. – Не проходите мимо,