начало:
– Душа больна, – пожаловался рабби Ури, и его любимый ученик Ицик Магид вздрогнул.
– Больное время – больные души, – мягко, почти льстиво возразил учителю Ицик. – Надо, ребе, лечить время.
– Надо лечить себя, – тихо сказал рабби Ури.
О каком времени здесь идет речь – о начале двадцатого века, когда происходит действие романа, или же о начале 1980-х годов, когда роман был написан и опубликован? Правильным ответом будет, наверное, и – о том, и о другом; и в этом скрыт секрет мастерства обращения Кановича со временем. Давно исчезнувшее, забытое, даже экзотическое, еврейское прошлое заново переживается в настоящем, не теряя при этом ни своей историчности, ни злободневности.
Здесь уместно сделать небольшое отступление об этнографической точности Кановича. Его художественная память точно фиксирует традиционные еврейские практики поведения, на которые лишь недавно обратили внимание антропологи. Например, в романе «Местечковый романс» есть эпизод с угощением литовского полицейского мацой на праздник Песах. Как показал в своем исследовании петербургский этнограф Александр Львов, этот обычай был и остается широко распространен среди евреев бывшей черты оседлости, особенно в тех местах, где еще бытуют легенды об использовании евреями христианской крови для выпечки мацы. Львов полагает, что угощая мацой своих христианских соседей, а особенно представителей власти, евреи как бы предохраняли себя от возможных обвинений.[2]
Другой интересный с этнографической точки зрения эпизод мы находим в повести «Лики во тьме», где врач-еврей в глухой казахской степи просит героя, юного Гирша-Гришу, научить его говорить на идише. Зачем?
– Я тебя буду лечить, а ты… ты меня потихонечку учить… Дед мой – Рыбья Кость [фамилия деда – Фишбейн, по-русски буквально – «рыбья кость»] обрадуется… Кончится война, приеду в Белую Церковь, приду на кладбище, если оно к тому времени сохранится, найду могилу и скажу: «Здравствуй, дед! Я вернулся. Ты слышишь? Я вернулся».
Оказывается – об этом пишет другой петербургский исследователь, Валерий Дымшиц – знание идиша до сих пор считается абсолютно необходимым для общения с умершими. Такая практика остается одной из самых устойчивых традиций в тех местечках, где еще живут евреи. Считается, что умершие предки не понимают по-русски, а их заступничество на том свете очень важно для живых.[3] Разумеется, сохранение этнографических деталей не является главной целью Кановича-писателя. Их абсолютная точность свидетельствует не только о его великолепной памяти, но и об особом художественном чувстве, роднящем его с классиками еврейской литературы – Менделе Мойхер-Сфоримом, Шолом Алейхемом, Перецом и Ан-ским.
Итак, к какой же категории отнести писателя Григория Кановича? Как представляется, ни одно национальное определение не дает верного представления о его месте в литературе. Принадлежность Кановича к русской литературе несомненна, не только по языку, но и по определенному подходу к моральным и религиозным