все то, что так обременяло и терзало душу. Она окликала их по имени, притуливалась к ним в долгие осенние и зимние ночи, стараясь как можно дольше не отпускать их от себя, но, едва на востоке занималась алая полоска зари, они, как по уговору, улетучивались, и в опустевшей избе, пропахшей сыростью и тленом, становилось так тихо, что слышно было, как паук плетет под потолком свою паутину и как попискивает в груди изнуренное сердце – жалобно, словно мышь.
В такие долгие, выстуженные отчаянием ночи Данута-Гадасса сама как бы превращалась в бесшумный и бестелесный призрак, который под утро, когда из Юодгиряй от Элишевы возвращался Иаков, снова обретал и плоть, и кровь.
– Это ты, Иаков? – заученно спрашивала она, хотя по-собачьи чуяла его запах еще до того, как сын открывал скрипучую дверь, изъеденную прожорливыми жучками.
– Я…Чего не спишь? Дед говорил, что могильщики и мертвые спят крепче всех. Буди их, не буди – не разбудишь, пока сами не проснутся.
– Мало ли чего старик говорил! Помню, перед смертью он подозвал меня и шепнул: «Умирать не хочется, но уже пора… засиделся…» Не кажется ли тебе, сынок, что и я засиделась?
– Не кажется. Ложись спать.
– Ни разу в жизни не спала днем. Есть что-нибудь будешь?
– Спасибо. Элишева накормила.
Данута-Гадасса только это от него и слышала, когда он возвращался под утро из Юодгиряй: сыт, Элишева накормила. Другой на его месте, тот же сметливый говорун и лгунишка Арон, наплел бы с три короба, сел бы рядом за грубо сколоченный стол, съел бы кусок говядины или выпил бы кружку свежего козьего молока с краюхой душистого ржаного хлеба, чтобы только не расстраивать мать, но Иаков врать и выкручиваться не умел. Его прямота и откровенность ранили не только мать, но и брата Арона, которого Иаков, не чинясь, осуждал за то, что тот променял сноровистую доходную иголку на разбойный пистолет.
Дануту-Гадассу тяготило собственное бессилие, она все ясней понимала, что, как ни бейся, Иакова на кладбище удержать не удастся и что он покинет ее, как и Арон, который в одночасье вознамерился арестами и ссылками в Сибирь насаждать, как выражался Мейлах Блох, всеобщую справедливость.
– Занялся бы ты, Арончик, чем-нибудь подоходнее. Сколько такими способами ни насаждай справедливость, ты только, сынок, приумножишь на белом свете горе и несправедливость.
У Дануты-Гадассы уже не было сомнений в том, что в борьбе за Иакова победит Элишева. Единственное, что еще было в ее силах сделать, – это не столько предотвратить победу, сколько оттянуть поражение.
Поначалу в ней еще теплилась надежда на то, что сват Гедалье Банквечер ни за что не согласится выдать свою вторую дочь за Иакова: хватит с него одного зятя-бедняка, Арона, оставившего ради лишней цацки на мундире безутешную Рейзл и отправившегося на два года в Москву. Может статься, что Иаков сам одумается, перестанет разрываться между кладбищем и хутором в Юодгиряй, поймет, что Элишева ему не пара – его барышня вряд ли откажется от своей