пары. Ее надо было ласкать, пробовать на язык, доводить собой до неистовства, ею следовало причащаться. Чувство было столь сильным, что не удержался, облизнул губы, – и легко сошел на пристань.
И она приняла, открылась.
Пьяцетта – замирание сердца, предвкушение события. Довольно странное чувство, ибо видал он немало, и Европе предпочитал Азию. Подумаешь, еще одно открытое пространство, обрамленное архитектурными шедеврами в смешанном стиле. Возможно, дело в том, что первый раз пару порфировых колонн он увидел в юности, а там, понятно, импринтинг яркий… Сейчас он сам себе напоминал пьяцетту – везде натыренное, нахватанное, не усвоенное, почти своё. Вечно притворяющееся чем-то другим, как персидская химера четвертого века покорно притворяется львом святого Марка. Но хвост-то торчит! Совершенно не львиный хвост, ежели приглядеться. И он сам, о да, та же химера, тот же хамелеон, вхож везде, не похож ни на что, ответственен только сам за себя и за производимое впечатление. И в этом плане ясный пан Грушецкий ощущал себя очень, очень венецианцем. Ибо здесь, в Венеции, нет лжи. Но есть легенда о себе.
Мавры на часах стукнули молоточками, и он задрал голову в небо. Когда смотришь в небо на пьяцетте, видишь себя бессмертным. И еще видишь чаек, кусающих ту химеру за хвост, несущих на крыльях легенду. На пьяцетту он придет чуть позже, повторно. Библиотека Марциана его дождется. Стоять очередь в Сан-Марко – ну, только если ради Анельки. Дворец дожей он не любил. Слишком много позолоты, завитушек барокко, слишком много помпезности, и со всех сторон на тебя валится морская слава Венеции – даже и с потолка. Вот ради батальных сцен, морских сражений Гонза туда и ходил. Да еще шикарные мужские жопы на выходе с Лестницы гигантов всегда удостаивались его одобрительного взгляда – не с низкой целью, а для сравнения с собственной, так сказать. Накачал такую – это ж уже красавчик. Честными тут, во дворце, были только стрельчатые готические окна, сквозь которые сияла лагуна и белый кристалл Сан-Джорджо, да тюрьма. Мост вздохов в лесах не вызвал вздохов. И, не вздохнув, Грушецкий свернул в первую попавшуюся калле. Благо в Венеции везде есть, куда свернуть.
Параллельно Мерчериям, прямо за часовой башней святого Марка, калле дель Пеллегрин, конечно же, нет ему более подходящего пути, дабы погрузиться в Венецию, – и она была узка, непривычна к его нерядовому размеру. Теснота по первости доставляла привычное удовольствие, а потом она, Венеция, расходилась, подстраивалась, но продолжала сжимать – порой робко, порой уверенно, пока уже он не ощущал необходимости выскользнуть. Но пока был в ней, она подавалась навстречу. Здесь, в подворотнях, и начиналась настоящая жизнь: лавочки, пицца навынос, баккаро, белье, дышащее на веревках, протянутых поперек улиц. Заскорузлый хозяйственный магазинчик, непривычный среди сувенирных лавок, стойко цеплялся за свое место, сопротивляясь давлению туристических волн, и Гонза сунул нос в ассортимент: спрей