параду в честь национального праздника. Вокруг с энтузиазмом маршируют стройные ряды. А непреклонный лейтенант Пантоха следит за раздачей завтрака солдатам: его губы шевелятся – он считает, и когда губы беззвучно произносят: «сто двадцать», то чудесным образом ответственный за раздачу капрал проливает последнюю струйку кофе, выдает сто двадцатый кусок хлеба и сто двадцатый апельсин. А вот лейтенант Пантоха, обратившись в статую, наблюдает за тем, как солдаты разгружают машину с продуктами: его пальцы движутся в такт с разгрузкой – точь-в-точь дирижер перед симфоническим оркестром. Позади твердо, со скупой мужской нежностью, уловимой лишь для очень острого слуха, голос полковника Монтеса по-отечески наставляет: «Кормят лучше, чем у нас, в Чиклайо? Куда французской или китайской кухне до нашей: шестнадцать способов приготовления риса с курицей!» И лейтенант Пантоха тщательно – но при этом ни один мускул на лице не дрогнет – снимает пробу с каждого котла. Шеф-повар, сержант Чанфиано, сын негра и индианки, не сводит глаз с офицера, и пот струится у него по лбу, а дрожащие губы выдают волнение и панический страх. А вот лейтенант Пантоха – так же скрупулезно и с тем же ничего не говорящим выражением лица – проверяет взятое из прачечной белье, которое раскладывают по пластиковым мешкам два нижних чина. А вот лейтенант Пантоха священнодействует, выдавая обмундирование вновь прибывшим рекрутам. А вот лейтенант Пантоха – на этот раз с воодушевлением и почти любовью – втыкает булавки с флажками в линии схемы, подправляет статистические кривые графика, дописывает цифры на диаграммах, развешанных по стенам. И казарменный оркестр наяривает бравую маринеру[3].
Влажная печаль растекается в воздухе, тучи заволакивают солнце, смолкают горны, тарелки, барабан – такое чувство, будто вода утекает сквозь пальцы, будто плевок без остатка впитывается песком, будто пылающие губы, едва коснувшись щеки, вдруг покрываются гнойными язвами, будто лопнул воздушный шарик, кончилось кино, тоска забивает гол: это горн (подъем? обед? отбой?) снова прорезывает теплый воздух (утренний? полуденный? вечерний?). В правое ухо вползает щекотка, разрастается, охватывает все ухо, мочку, шею, перекидывается на левое ухо: и вот его тоже обуял зуд – трепещет невидимый пушок, раскрываются бесчисленные жаждущие поры, ища, умоляя, – и неотвязную печаль, лютую тоску сменяет тайный зуд, всеобъемлющее чувство ненадежности, тело пронзает, разъедает страх. Но на лице лейтенанта Пантохи не отразилось ничего: одного за другим он пытливо рассматривает солдат, которые торжественно выстроились в ряды: все уставились наверх, туда, где должен находиться потолок склада, но почему-то оказывается парадная трибуна для национальных праздников. Полковник Монтес здесь? Здесь. Тигр Кольасос? Здесь. Генерал Викториа? Тоже. Полковник Лопес Лопес? Здесь. Они беззлобно улыбаются, прикрывая рты коричневыми кожаными перчатками и чуть отворачиваясь, – секретничают? Но лейтенант Пантоха знает, зачем это, отчего и почему. Он не хочет смотреть на солдат, ожидающих