и, закутавшись в него, завалиться на старый скрипучий диван – и Родина окутает тебя, принося из глубин памяти воспоминания о детстве.
Она подойдет к тебе и спросит: «Эй, Алеха, а помнишь мальчишку в бескозырке, который катал на лодке смешливую соседскую девчонку? Она потом станет твоей женой».
– Помню, – скажешь ты и улыбнешься.
– А теплые материнские руки, гладящие твои волосы, когда ты болел ангиной, и нежный, всегда любящий тебя взгляд?
– Помню!
– Помнишь попыхивающего трубкой отца, сидящего в плетеном кресле и читающего свою любимую «Ниву»?
– Помню! Я все помню. Все до мелочей…
– Закрой глаза и не открывай, в противном случае ты вернешься в мир, в котором нет места сентиментальности. И вместо лиц любимых тебе людей ты увидишь прислоненный к стене винчестер системы «Смит и Вессон», две гранаты и «наган» на подоконнике.
Я помотал головой, отгоняя навалившуюся дремоту, но глаза не открыл.
Долой грезы и наваждения. Я живу – и это хорошо. Катя и Димка уже в Хельсинки. Там тоже бардак, но не такой, как здесь. Последнее письмо от жены я получил в конце апреля. Она писала, что в Выборге прошла волна расстрелов, но после подавления путча красных все затихло, и жизнь вроде стабилизировалась… Спасибо Маннергейму. Он, конечно, сука приличная – генерал царской армии, предавший Россию, которой присягал… Но, с другой стороны, его можно понять: национализм – он как проказа: с одной стороны, греет душу, а с другой – разрушает.
Катя и Димка, милые мои. Увидимся ли когда-нибудь? Боже, как же я по вас скучаю!
К жестокой реальности меня вернул скрип калитки, ведущей в парк. Я передернул затвор и только после этого открыл глаза. Сработала привычка, выработанная годами: заснуть и проснуться по первому подозрительному шороху или звуку. Дурная привычка, – «не спать, когда спишь»: скрипнул такелаж, громыхнул где-то клюз-сак, вытравили лаг или звякнула рында – а ты уже на ногах и хочешь знать, что происходит на твоем корабле.
Через парк шла Дарья, шлепая по мокрой листве обрезанными по щиколотку кирзовыми сапогами. Дарья когда-то служила у родителей в горничных: женщина добрая и честная, но чересчур уж разговорчивая.
Она-то и принесла известие, что в деревне сгорел дом Кабана, а его самого шлепнул Митяй за то, что тот зерно на продразверстку не хотел отдавать. А сын Кабана – Антоха Кабан – стеганул из дробовика по Митьке да промахнулся, только руку покалечил.
– Ну и Антоху застрелили, а дом подпалили. Вот такие-то дела, – вздохнула Дарья и, прихватив пустой чайник, пошла в кухню, причитая на ходу: – Что творится, что творится, совсем стыд потеряли.
Но я не слышал ее. Хотелось пойти в деревню и поклониться Кабану. Я даже не знал его фамилии и как зовут. Кабан да Кабан, по-уличному. Помню, отец всегда хвалил его, когда мы мимо их дома проезжали.
– Работящий мужик, – говорил он, показывая кнутовищем в сторону его колосящихся наделов, – такие не только наш уезд, всю Русь прокормят.
Дарья