броши – всё в форме крестов. (А другие катят другой гроб. Девушка и ее смерть. Последнее, что у нее перед глазами: затылок в кожаном шлеме, о который расплющивается взгляд.)
Бесстрашие Николая Ивановича избирательно. Это подобно чувству перекинувшего ногу через подоконник. Это как видишь собственную фамилию в списке погибших. Он ничего не может с собой поделать.
«Урываева не видно, а еще стремянный. Совестно, что не затянул подпругу? Или сразу на всех похоронах плакать…» Берг гнал прочь мысль о вторых похоронах, но она прилетала снова и снова, как оса на сладкое. Позорище! Он жизнетворец. Ему кричат: «На выход!», а он – нет. Его ждет отчаянная радость встреч: с Урываевым и Корчмарек, поверяющими друг другу свою интимность; с Макаровым и Василисой, поверяющими друг другу то же самое. Ангажемент до небес, а он – нет. Два имени не выговаривались, лица на них стерлись. Не могу смотреть. Хочу и не могу. Плод их обоюдной доверительности… «Старики-родители на могиле дочери». Сотвори чудо. Жизнь – чудо, жизнетворец – чудотворец. Нет, не могу.
Отец Николая Ивановича, может быть, еще жив. Этого Николай Иванович не знал. К началу восемнадцатого года театр, как служба, сдох. Началась жизнь после смерти, а это – торжество мизансцены. Второй план превратился в первый, первый план испарился и теперь он – зимний пар над Благовещенским собором, над кремлем, над башней несчастной Сюнбеки: желтый, опаловый, сизый – всех оттенков кровоподтека.
Тот, что с маузером, тот что говорит: «Нет Бога», – добавляет: «Кроме Аполлона». А отец ризничий его. Вот они и поселились в костюмерной. Многие тогда поселились в театре, как завелись в нем. И даже сдохшая, опера подкармливала. Давала охранную филькину грамоту. Аполлону фильки мирволят. О репертуаре можно было забыть. В ход шло все, что годилось для натурального обмена. Честней сказать, натурального обмана. Мешок картошки за несъедобную брошку! Это вопиющий обман трудового народа – ежели глазами космоса, взыскующего жизни. В космосе золото на вес картошки. Но мы смотрим с Земли, из райского сада, где жизнь ничего не стоит, потому что валяется под ногами.
Как всегда в конце лета распогодилось, но седьмого августа, когда на театре вывесили триколор, еще шел дождь, проливной. Третий акт «Андре Шенье» сменился первым. Только отрубленная голова не запоет. Заведут пластинку, а это ненадолго.
Раннее райское утро, жизни кругом столько, что хоть лопатой греби – ничего не стоит. Птичий гомон устлал собою небо. Вот-вот затрещит, зажужжит, зазвенит народец средь некошеной травы по склону балки. Небосклон празднует восход солнца. Николаша залег в секрете с травинкой в зубах – как на полотне передвижника: затаился и зорко следит за расставленными силками.
Ах, попалась птичка, стой, не уйдешь из сети.
Николаша тоже ждет чьего-то часа, чьего – и сам не знает, поживем, увидим.
Ватное буханье с Волги, сопровождавшееся беженским потоком, предвещало перемену власти. Еще один предвестник – то, чего Николаша дожидался.