так часто издевался над ними. Мэклин, доктор Барроуби, доктор Тейлор, Смит (актер, так хорошо изображавший роли изящных джентльменов) и верная Пег были, конечно, среди зрителей и долго потом вспоминали события этого вечера. Занавес поднялся… На сцене появился Ричард. Наружность и костюм были обдуманы до последних мелочей. Больная левая нога тащилась, едва поспевая за правою, а спина искривлена была отвратительным горбом… Впрочем, лицо этого маленького гнома не было противным: богатая шевелюра, усики и эспаньолка, правильные черты и блестящие, все оживляющие темные глаза скрашивали его безобразную фигуру. Только несколько вертикальных черт на лбу, густота бровей и зловещий блеск глаз придавали ему злое и неприятное выражение. По театру пробежало волнение… первое впечатление оказалось благоприятным. Выйдя на сцену, дебютант взглянул на публику, и эта масса устремленных на него глаз, тишина в зале и торжественность минуты чуть-чуть не погубили его… он растерялся и не мог сказать ни слова. Напрасно позади него надсаживался суфлер, почти вылезая из будки, напрасно собирал он все силы своей памяти: первые слова роли исчезли из его головы. Прошло несколько томительных секунд… но вот он сделал над собой невероятное усилие, и публика услышала начало его вступительного монолога. И – счастье дебютанта, что он забыл о существовании этой публики, помня только Ричарда и его слова… Полное разочарование изобразилось на всех лицах: публика поняла, что имеет дело с «любителем», который, вероятно, не видел трагедии: все традиции, которые были известны самому ничтожному из актеров, не существовали для него; публика не видела величественных жестов, не слышала певучей декламации и приподнятого тона, к которым приучил ее в этой роли Куин. Дебютант начал просто, без всякого пафоса, и каждому в зале казалось, что он может говорить так же. Хорошее впечатление исчезло, вместо внимания появились скучающие улыбки, и молодой артист был «осужден». К счастью для него, он забыл обо всем на свете и продолжал свою роль. И странно: когда артист перешел к жалобам на свое безобразие и ненависть окружающих, в его подвижном лице появилось выражение злобы, в голосе послышалось уязвленное самолюбие, и он кончил могучим выражением ненависти ко всему миру, которое было так сильно, что не могло принадлежать начинающему, неопытному любителю… Один Мэклин знал, в чем дело, и горящими глазами следил за своим другом. В театре чувствовалось недоумение, и презрительные, ленивые улыбки сменились вниманием и «ажитацией»… Зрительный зал замолк и притаил дыхание. Только свечи трещали, нарушая тишину, да с улицы доносилась брань разносчиков и кучеров… На сцене не было больше ни трагедии, ни комедии – это была жизнь, жизнь могучая, захватывающая… И когда последние слова Глостера (впоследствии Ричарда III) прозвучали в ушах изумленной публики, когда ярость, притворство, низость сменились торжеством и грозной силой, вполне себя оценившей, толпа замерла и не знала, что делать. Она не аплодировала… и кому было хлопать?.. Глостеру?..