ты, заставила меня полететь через Атлантику, хотя на тот момент он мало знал о моем приезде и еще меньше о том, о чем я собирался его спрашивать.
Его исследование наделало много шума, и в моей голове потенциал того, что он мог предложить – возможность стирания воспоминаний, – перевешивал правдоподобность этого предложения.
Моя собственная память подводит меня с самого начала. Я помню, как мама нашла у себя уплотнение под ключицей. Это было после ужина в пиццерии рядом с моим общежитием в Париже – я учился за границей, а она приехала навестить меня. «Ерунда», – произнесла она успокаивающим голосом, который в течение следующих четырех лет постепенно менялся, становясь все более скептическим. Возможности иссякали, методы лечения не срабатывали, сложная ситуация становилась почти невыносимой. Я помню звонок от папы следующим летом. Мне было девятнадцать, я жил в Париже пытаясь оставаться как можно дальше от реальности дома. «Возможно, уже пора», – сказал он. Я позвонил в авиакомпанию Delta, попросил скидку и вернулся в Спокан[3].
Мама переносила все стоически. Почти всегда. Хотя врачи не хотели называть точные сроки, метастатическая меланома IV стадии представлялась смертельным диагнозом. Возможно, пугающая меланома появилась вследствие англо-германской генетики (бледная кожа, голубые глаза, светлые волосы) и десятилетий, проведенных под палящим солнцем (соревнования по плаванию). Но мама боролась. Она хотела пройти все тесты, все испытания, продержаться еще один день, еще одну секунду. Это означало интерлейкин-2 и ипилимумаб в Сиэтле (ипилимумаб тогда был новейшим лекарством). Это означало экспериментальную терапию лимфоцитами, проникающими в опухоль, в Национальных институтах здравоохранения в Бетесде (штат Мэриленд), а также годы волонтерской работы в занимающейся борьбой с раком некоммерческой организации Swim Across America, ведение блога (Jema Delistraty Updates) и звонки, извещавшие далеко живущих родственников и друзей о прогрессе и регрессе в ее состоянии.
Многого из этого я почти не помню. Когда я думаю об этих моментах, они не оживают в звуках, запахах и переходах от одного к другому. Они похожи на сделанные наспех фотографии. Воспоминания о больничной койке. О линолеуме на полу. Об отце, спящем рядом с мамой на диване. О медсестре, стоящей над ней и вливающей ей в капельницу яд в надежде на спасение.
Однажды ночью я вышел на парковку у больницы и стал кричать, пока не разрыдался.
Поздним вечером 27 февраля 2014 года я сидел в своей бывшей детской. Мама находилась в критическом состоянии, ей оставались не недели, а дни; медсестры хосписа называют это «активным умиранием»: до смерти остаются двадцать четыре – семьдесят два часа, и начинают заметно меняться такие показатели, как уровень кислорода и качество кожи. На этой стадии родственникам говорят: «Пора прощаться». В ночь, когда она умерла, я был за двумя стенами в нескольких футах от нее. Я слышал тихие движения. Около десяти часов вечера отец заглянул в мою комнату и попросил нас с братом прийти в спальню родителей. Мы стояли возле ее тела. Затем раздался стук в дверь – явился парамедик с мешком для трупа.
Если годы болезни мамы были заполнены попытками спасти ее, то большая часть последующего периода не имела столь же четкой цели. Я силился и никак не мог уловить ускользающие контуры горя. Я прокручиваю в голове последние годы жизни матери, стремясь одновременно и восстановить их в деталях, и полностью забыть. Джоан Дидион в книге «Год магического мышления»[4][5] старается упорядочить воспоминания о смерти своего мужа Джона от сердечного приступа. Сколько времени врачи в квартире пытались привести его в чувство? Ей казалось, что пятнадцать-двадцать минут, но, когда она проверила журнал, который вели консьержи ее дома, оказалось, что почти сорок пять. Какими были его последние слова и в каком порядке они шли? Обсуждал ли он шотландский виски, который пил, или беседовал о Первой мировой войне? Я также обнаружил, что отчетливо помню начало и конец события – приезд в больницу, затем отъезд оттуда, однако середина, где происходило действие – лечение, боль, ковыляние в туалет, – часто терялась в тумане.
Отец в течение некоторого времени обращался за помощью в местную церковь. Брат вернулся в колледж в Калифорнии. Я тоже закончил университет и в конце концов улетел обратно в Париж, не планируя писать о том, чего не знал, но больше всего на свете желая оказаться там, где мама в последний раз была здорова.
После того, как ей поставили диагноз, мы сразу выработали планы. Мы действовали, мы надеялись, молились, разрабатывали стратегию выздоровления, сидели с врачами, планируя все аспекты лечения, заполняя десятки желтых блокнотов большого формата. Стремление к планированию, свойственное нашей семье, давало ощущение контроля.
Когда мама умерла, осталась пустота. Дела исчезли. Контролировать стало нечего. Пропал план, которому требовалось следовать. Большинству скорбящих людей говорят, что им нужно двигаться дальше. Устроить запланированные поминки и продолжать жить. «Как только кто-нибудь умирает, начинается бешеное строительство будущего (перестановка мебели и так далее): футуромания», – отметил французский философ