те и схватил трубку, чтобы унять яростный звон телефона, почти одновременно отметив время по светящемуся циферблату электронных настольных часов, и лишь потом включил стоящую рядом лампу. Привычка прежде всего отмечать время уже въелась в плоть и кровь. Почти всегда ему удавалось снять трубку после первого же звонка, и все равно каждый раз он пугался, что от этого звона проснется Нелл. Голос в трубке был ему хорошо знаком, а вызов не был такой уж неожиданностью. Звонил инспектор уголовной полиции Дойл. Голос звучал громко и уверенно, словно Дойл всей своей немалой массой навис над изголовьем кровати, а из-за его раскатистого ирландского «р» казалось, что он вот-вот угрожающе зарычит.
– Док Керрисон? – Вопрос, разумеется, был совершенно излишним. Кто же еще в этом гулком полупустом доме мог поднять трубку в шесть двенадцать утра? Он не ответил. Дойл продолжал: – У нас тут труп обнаружился. На пустыре, где раньше известняк брали, – километрах в полутора на северо-восток от Маддингтона. Женщина. Молодая. По виду – удушение. Может, случай вполне ясный, но раз так близко…
– Хорошо. Еду.
В голосе инспектора не прозвучало ни нотки облегчения или благодарности. Впрочем, вполне естественно: разве доктор когда-нибудь отказывался приехать по вызову? Ему ведь и платят неплохо за эту его всегдашнюю готовность, да только деньги вовсе не единственное объяснение его крайней добросовестности. Он подозревал, что Дойл относился бы к нему с большим уважением, если бы хоть изредка он проявлял несколько меньшую готовность явиться по первому зову. Да он и сам уважал бы себя чуть больше.
– Это будет первый съезд с дороги А-142 после Гиббетс-Кросса. Я там человека поставлю.
Керрисон положил трубку, спустил с кровати ноги и потянулся за карандашом и блокнотом – записать кое-что, пока детали свежи в памяти. Известняковая выработка. Скорее всего грязь, тем более что вчера прошел дождь. Окно было приотворено снизу. Он подтолкнул раму вверх, вздрогнув от ее громкого скрипа, и высунул голову наружу. С болот тянуло густым запахом осенней ночи, сильно и свежо пахла мокрая глинистая земля. Дождь перестал, по небу неслись серые тучи, а меж ними, словно обезумевший бледный призрак, мчалась луна. Мысленно он представил себе далеко протянувшиеся опустелые поля, полуразрушенные дамбы, а за ними – выбеленное луной пространство Уоша[1] и наползающую на песчаный берег пенную кромку Северного моря. Он мог даже вообразить, что ощущает в промытом дождем воздухе терпкий морской, отдающий лекарствами запах. Где-то там во тьме, окруженное атрибутами, типичными для сцены насильственной смерти, лежит мертвое тело. И мозг его послушно воспроизвел столь знакомую картину, неминуемо сопутствующую его профессиональным занятиям: фигуры людей, черными тенями передвигающихся позади ярко освещенной прожекторами площадки; аккуратно припаркованные в стороне полицейские машины; хлопанье пластиковых заградительных щитов; обрывки фраз и отрывочные разговоры полицейских, поджидающих, когда же на дороге появится свет фар его автомобиля. Сейчас они уже поглядывают на часы, гадая, сколько времени ему понадобится, чтобы добраться до места.
Осторожно закрыв окно, он натянул брюки поверх пижамных штанов и просунул голову в тугой воротник водолазки. Потом взял фонарь, выключил лампу у кровати и стал осторожно спускаться по лестнице, нащупывая ногами ступени и держась поближе к стене, чтобы ни одна ступенька не скрипнула. Но из комнаты Элеанор не доносилось ни звука. Воображение опережало его шаги, мысленно он уже преодолел те десять метров – площадку и два лестничных пролета, – что отделяли его от комнаты дочери. Там, в глубине дома, спала шестнадцатилетняя Нелл – Элеанор. Сон девочки всегда был очень чуток. Поразительно, но, даже когда спала, она реагировала на звонок телефона. А ведь она никак не могла его слышать! Вот о трехлетнем Уильяме можно было не беспокоиться. Малыш как заснет, так и проспит без просыпа до утра.
Все, что он сейчас делал, как и все его мысли, шло по раз навсегда установившейся колее. Этот порядок никогда не менялся. Сначала Керрисон отправлялся в маленькую умывальную, что рядом с черным ходом. У входной двери стояли наготове резиновые сапоги: из высоких голенищ, словно обрубки ног, торчали толстые красные шерстяные носки. Закатав рукава до плеч, он облил холодной водой руки, а после, наклонившись пониже, окунул в раковину и голову. Он совершал этот акт омовения, словно священнодействуя, и вначале и после каждого выезда на место преступления. И давно перестал задаваться вопросом – почему? Это успокаивало и стало необходимостью, словно ритуальное действо в храме: краткое предварительное омовение – это освящение, конечное – не просто необходимая процедура, а словно отпущение грехов, будто, смывая со своего тела запах, характерный для его профессии, он мог очистить от него и свой мозг. Вода, выплеснувшись из раковины, залила зеркало, и, потянувшись за полотенцем, он увидел сквозь стекающие по стеклу струи собственное искаженное лицо: опавший рот, мокрые, словно морские водоросли, пряди черных волос наполовину скрывают опухшие глаза… Будто лицо всплывающего из-под воды утопленника. Им овладела предрассветная меланхолия.
«Через неделю мне стукнет сорок пять, – думал он, – а что в итоге? Вот этот дом, двое детей,