наши отношения. Это случилось в октябре 1964-го, когда ремонт в корпусе шел полным ходом, уроки чтения были отложены, погода хмурая, настроение паршивое… Я ждала маминого визита с особым трепетом.
Однако мать в тот день повела себя весьма странно. Когда я попросилась на руки, она вытащила меня из коляски и стала водить под руки, как, бывало, делала дома, но при этом старалась отодвинуться подальше и не касаться меня. А когда я попыталась прижаться к ней, резко отстранила и с укоризной спросила:
– Тома, ты почему какаешь в штаны?
– Я не какаю в штаны! Нас за это ругают, – стала оправдываться я, опешив от несправедливого обвинения.
– Тогда почему у тебя все штаны в какашках? – брезгливо поморщилась она.
– У нас бумажек нету… – виновато засопела я, разглядывая на себе женские панталоны, которые мне были так велики, что свисали ниже колен, заменяя рейтузы.
Малоприятная картина – неухоженная малышка-инвалидка в коротком платьице, из-под которого чуть ли не до пяток свисают панталоны-рейтузы, и со сползшими чулками, волочащимися по полу. Могу представить, таким несуразным чучелом я выглядела! Да еще матери сообщили о моем умственном отставании и решении комиссии…
Я не в состоянии понять свою мать Екатерину Ивановну. Она же поначалу любила меня! Сохранились трогательные фотографии, где я у нее на руках – привлекательная женщина и милая малышка с ещё не выраженными признаками болезни. Когда я жила дома, она была ласкова со мной и принимала меня такую, какая есть, с изрядными отклонениями в физическом развитии и верила в мое выздоровление. Неужели вот так, из-за болезни, можно разлюбить своего ребенка? И так легко согласиться с умственной отсталостью, придуманной медсестрой – не врачом, не педагогом – и утвержденной небрежной комиссией? Ведь я жила дома почти семь лет, и мать могла объективно и по-матерински оценить мое умственное развитие!
Почему эта женщина во время своих нечастых визитов в детдом, видя собственное дитя в грязи и коросте, ни разу не попросила теплой воды, чтобы хоть чуть-чуть привести его в порядок? Ведь теплую воду всегда можно было взять в столовой и обмыть девочку над тазом.
Зато как ей нравилось рассказывать, что когда вернулась от меня домой, у нее на руках обнаружили чесотку и на две недели отпустили на больничный. Я ее заразила чесоткой – вот что главное, а не то, что от этой чесотки страдал полулежачий ребенок, который не мог даже почесаться.
В её глазах было только отвращение к запущенной детдомовке, в которую превратилась ее дочь, и тайное желание, чтобы этой неудачной дочери вообще не было бы в природе. Получалось, что для неё было бы лучше, если бы я поскорее умерла, чтобы, наконец, исчезла несуразица – у такой красавицы такой уродец ребенок. И она вынуждена регулярно посещать этого уродца в детдоме – иначе люди осудят, мол, бросила, забыла. И она исправно приезжала ко мне раз в 3—4 месяца. Потом выяснилось, наносила визиты мне исключительно тогда,