коченевшая, разбитая, Жервеза разрыдалась. Лантье еще не возвращался. Впервые он не ночевал дома. Она сидела на краю кровати, под лоскутом выцветшего ситца, прикрепленного к потолку, и мокрыми от слез глазами медленно обводила жалкую комнату, с комодом, в котором не хватало одного ящика, тремя соломенными стульями и грязным столиком, на котором красовался разбитый графин. Для детей прибавили железную кровать, загораживавшую комод и занимавшую две трети комнаты. В углу валялся раскрытый чемодан Жервезы и Лантье, на дне которого виднелась старая мужская шляпа, заваленная грязными рубашками и носками; вдоль стен на спинках мебели висели дырявая шаль и панталоны, изъеденные грязью, – последние лохмотья, которых старьевщики не хотели покупать. На камине среди двух разрозненных цинковых подсвечников помещалась пачка бледно-розовых квитанций Mont-de-Piet[1]. Комната была из хороших комнат гостиницы, в первом этаже, и выходила на бульвар.
Между тем, двое детей, лежавших рядом на одной подушке, спали: восьмилетний Клод, высвободив руки из-под одеяла, дышал ровно и тихо, четырехлетний Этьенн «улыбался, охватив рукой братнюю шею. Когда налитые слезами глаза матери остановились на них, она снова затряслась в припадке рыданий. Она заткнула рот платком, чтобы заглушить вскрикивания, от которых не могла удержаться. И босая, не замечая даже, что туфли свалились с ее ног, Жервеза снова уселась у окна в прежней позе, вглядываясь вдаль улиц.
Гостиница находилась на бульваре Шапелль, подле заставы Пуассоньер. Это была двухэтажная лачуга, выкрашенная до второго этажа краской цвета винных дрожжей, с решетчатыми ставнями, погнившими от дождя. Над фонарем с треснувшими стеклами можно было разобрать между двух окон надпись большими желтыми буквами, частью облупившимися от сырости: «Hotel Bon coeur tenu par Marsouiller»[2]. Жервеза, которой мешал фонарь, приподнималась, не отнимая платка от губ. Она глядела направо, в сторону бульвара Рошшуар, где перед бойнями виднелись группы мясников в окровавленных передниках; по временам ветер доносил оттуда зловоние, острый запах убитых животных. Она смотрела налево, вглядываясь в длинную ленту улицы, останавливаясь на белой массе госпиталя Ларибуазьер, в то время еще строившегося. Медленно, с одного конца горизонта до другого, она обводила взором таможенную стену, позади которой слышала ночью отчаянные крики, и всматривалась в отдаленные закоулки, в темные углы, почерневшие от сырости и грязи, со страхом ожидая увидеть труп Дантье с распоротым животом. Поднимая глаза над этой бесконечной серой стеной, окружавшей город полосой пустыни, она замечала облако светившейся пыли, уже гудевшее утренним парижским шумом. Но она постоянно возвращалась к заставе Пуассоньер, вытягивая шею, всматриваясь до одурения в непрерывный поток людей, животных, тележек, стремившийся между двух неуклюжих павильонов заставы с высот Монмартра и Ла-Шапелли. Слышался точно топот стада; толпа разливалась по улице при внезапных остановках; непрерывной вереницей тянулись работники с инструментами за спиной, с хлебом под мышкой, и вся эта орава исчезала и расплывалась в Париже. Когда Жервезе мерещилась в этой толпе фигура Лантье, она высовывалась еще больше, рискуя упасть; потом сильнее прижимала к губам платок, точно стараясь вогнать внутрь свое горе.
Чей-то молодой и веселый голос заставил ее отвернуться от окна.
– Хозяин-то еще не вернулся, г-жа Лантье?
– Нет, г-на Купо, – отвечала она, стараясь улыбнуться.
Это был работник, кровельщик, занимавший на самом верху каморку в десять франков. За плечом у него висел мешок. Увидев ключ на двери, он зашел, как добрый знакомый.
– Вы знаете, – продолжал он, – теперь я работаю в госпитале… Славный, однако, май, нечего сказать. Здорово пробирает!
Он взглянул на покрасневшее от слез лицо Жервезы. Заметив, что кровать осталась, как была с вечера, он тихонько покачал головой; потом, подойдя к детям, которые по-прежнему спали со спокойными розовыми личиками херувимов, прибавил вполголоса:
– Что, видно хозяин не совсем ладно себя ведет? Не горюйте, г-жа Лантье. Он много занимается политикой; на-днях, когда подавали голоса за Эжена Сю, – хороший малый, говорят, – он был совсем как шальной. Может быть, он провел ночь с друзьями: пробирали эту тварь, Бонапарта.
– Нет, нет, – пробормотала она с усилием, – это не то, что вы думаете. Я знаю, где Лантье… Боже мой, у нас, как и у всех, свои огорчения!
Купо подмигнул в знак того, что его не обманешь. Затем он отправился, предложив ей сначала сбегать за молоком, если ей не хочется выходить: она милая и славная женщина и может рассчитывать на него в затруднительную минуту. Лишь только он ушел, она вернулась к окну.
У заставы шла прежняя толкотня в свежем утреннем воздухе. Слесарей можно было узнать по их голубым блузам, каменщиков – по белым балахонам, маляров – по их пальто, из-под которых виднелись длинные блузы. Издали эта толпа сохраняла тусклый оттенок, блеклый тон, в котором господствовали мутно-голубой и грязно-серый цвета. По временам какой-нибудь работник останавливался, чтобы закурить трубку, между тем как другие шли мимо него безостановочно, угрюмые, с землистыми лицами, без смеха и шуток с товарищами,