вы бы отошли от окна, а то простудитесь… Вы совсем посинели!
Жервеза упорно оставалась у окна еще два убийственных часа, до восьми. Поток блуз, стремившийся с высот, прекратился, и только немногие запоздалые спешили к заставе. Застрявшие в кабачках по-прежнему пили, откашливались и плевали у стоек. За работниками потянулись работницы, лакировщицы. модистки, цветочницы; они ежились в своих платьишках и трусили по окраинам бульваров группами по три, по четыре, болтая, пересмеиваясь и поглядывая кругом блестящими глазами; время от времени проходила отдельно от других какая-нибудь бледная, худая девушка с серьезным лицом, пробираясь вдоль стены и стараясь не попасть в лужу. Затем прошли: служащие, дуя в пальцы, закусывая на ходу копеечной булкой; поджарые молодые люди в чересчур коротком платье, заспанные, с измятыми лицами; старички с трясущимися коленями, с пергаментными лицами, изможденными канцелярским сиденьем, поглядывавшие на часы, чтобы явиться как раз вовремя. Вскоре бульвары представляли обычную картину утреннего мира: соседние рантье прогуливались на солнышке, маменьки, простоволосые, в засаленных юбках укачивали младенцев, переменяя пеленки тут же на скамейках; целая куча детворы, сопливой, растрепанной, возилась и барахталась на песке, оглашая улицу визгом, смехом и плачем.
Жервеза дошла, наконец, до полного отчаяния; смертельная тоска ее душила; ей казалось, что все кончено, что ничего больше не будет, что Лантье никогда не вернется. Она смотрела блуждающими глазами то на старые бойни, почерневшие от крови и спазмов, то на беловатую массу нового госпиталя с зияющими отверстиями для окон, сквозь которые виднелись пустые залы, где готовилась жатва для смерти. Перед нею за таможенной стеной раскидывалось яркое небо, слепившее ей глаза; солнце всходило над грохочущим, пробудившимся Парижем.
Она сидела, опустив руки, без слез, как вдруг Лантье спокойно вошел в комнату.
– Это ты, это ты! – воскликнула она, бросаясь ему на шею.
– Ну, да, я, что ж из этого? – отвечал он. – Нельзя ли без глупостей!
Он отстранил ее и сердито швырнул на комод черную фетровую шляпу. Это был малый двадцати шести лет, небольшого роста, очень смуглый, красивый, с тонкими усиками, которые он то и дело машинально покручивал. На нем была рабочая блуза и старый сюртук весь в пятнах; в речи его слышался очень сильный провансальский акцент.
Жервеза, снова опустившись на стул, тихо жаловалась короткими фразами.
– Я не могла глаз сомкнуть… Я думала; с тобой случилось что-нибудь… Где ты был? Где ты провел ночь? Боже мой? Не делай этого больше, я с ума сойду… Скажи, Огюст, где ты был?
– По делу, ну!.. – отвечал он, пожимая плечами. – Я зашел в десять часов к тому приятелю, что хочет завести шляпную фабрику. Засиделся у него. Ну, и решил переночевать… И потом, ты знаешь, я не люблю, когда за мной шпионят. Оставь меня в покое!
Молодая женщина снова зарыдала. Крикливый голос и резкие движения Лантье, опрокидывавшего стулья, разбудили детей. Они приподнялись на своем ложе, полунагие, запустили ручонки в волосы и,