Владимир Соин

Между Молотом и Наковальней


Скачать книгу

оминали, что здесь ещё теплится жизнь. Дома, сложенные из потемневших брёвен, стояли неровно, словно усталые старики, цепляющиеся друг за друга, чтобы не упасть под напором ветра. Вдалеке, за рекой, чернел лес, чьи ветви скрипели под тяжестью инея, как кости под гнётом могильной земли.

      Мороз в ту зиму не просто пришёл – он вторгся, будто незваный гость, чьё дыхание вымораживает саму душу. Не с неба он спустился, а словно вырос из-под земли, подобно чертополоху, что пробивается сквозь трещины в могильных плитах, цепляясь за жизнь там, где её быть не должно. Река Кама, ещё вчера дышавшая тёплым паром над незамерзающими полыньями, за одну ночь покрылась льдом. Лёд этот был не белым, как обычно, а серым, мутным, словно река перед смертью выдохнула всю грязь, что веками копилась на её дне. Деревья, обрызганные инеем, стонали под ветром, их ветви гнулись, будто седые старики, застывшие в низком поклоне перед невидимым гробом. Даже вороны, обычно крикливые и наглые, молчали, прижавшись к печным трубам. Их чёрные клювы, всегда блестящие, как обсидиан, теперь покрылись ледяной коркой, словно природа запечатала им рты, запретив разносить вести о надвигающейся беде. В воздухе висела тишина – не та, что приносит покой, а та, что предвещает бурю.

      Над селом возвышалась колокольня Покровской церкви, одинокая и хмурая, словно палец, указующий в пустое небо, где не было ни Бога, ни надежды. Колокол, отлитый ещё во времена царя Алексея Тишайшего, треснул прошлой весной, и трещина, словно нож, рассекла надпись «Спаси» на его бронзовом боку, оставив лишь обрубок – «…и». Отец Данило, настоятель церкви, знал: чинить колокол никто не станет. Не потому, что в селе не хватало денег – медь и олово нашлись бы. Причина была в страхе, что сковал сердца людей. «Кто колокол чинит в смуту, тот новый гроб себе куёт», – шептались старухи на паперти, крестясь дрожащими пальцами. Теперь в трещине поселился ветер. Каждую ночь он выл, тонкий и жалобный, как голос ребёнка, потерявшегося в метели. Этот звук будил Данило, заставляя его вслушиваться: не зовёт ли ветер того, чьё имя никто не осмеливался произнести вслух? Не его ли, самозванца, что назвался Петром Фёдоровичем, ждала эта тьма?

      Отец Данило не спал уже третью ночь. В его келье, тесной и холодной, пахло воском от оплывших свечей и чем-то ещё – едким, почти осязаемым страхом. Этот запах оставался после долгих молитв, когда слова, произнесённые вслух, словно растворялись в воздухе, не достигая небес. На столе, покрытом грубой холстиной, лежало письмо от брата-монаха из Уфы. Бумага пожелтела, чернила выцвели, но слова всё ещё резали глаз: «Беги, пока не поздно. Здесь уже горят сёла, где попы не присягнули…». Данило перечитал письмо шесть раз, и каждый раз буквы казались всё тяжелее, будто их писали не пером, а ножом. Шесть раз он вставал, подходил к узкому окну, за которым спало село, и смотрел на тёмные силуэты домов. Каждый из них хранил его тайны: в этом доме он крестил Мишку-сироту, в том – отпевал Марфу, умершую в родах, а вон там, за покосившимся пряслом, выслушивал исповедь кузнеца, который бил жену-пьяницу, но плакал, как ребёнок, прося прощения. Бежать? Это значило предать их всех – тех, кто смотрел на него с надеждой, тех, кто ждал от него благословения. Остаться? Это значило благословить ложь, принять сторону тех, кто называл себя спасителями, но нёс лишь кровь и хаос. Данило сжал крест на груди так сильно, что дерево впилось в кожу. Выбора не было – только крест и топор, и он балансировал между ними, как канатоходец над пропастью.

      Накануне Данило приснился отец – сельский дьячок, умерший от горячки, когда Данило был ещё мальчишкой. Во сне отец не говорил ни слова. Его лицо, измождённое и серое, как речной лёд, было неподвижно, но пальцы – длинные, костлявые – медленно водили по страницам Псалтыри. Они останавливались на строке: «Страх и трепет нашел на меня, и ужас объял меня». Данило проснулся в холодном поту, сердце колотилось, словно молот в кузнице. Он зажёг свечу и открыл Псалтырь, лежавшую на столе. Книга раскрылась на той самой странице, на той самой строке. Случайность? Или знак? А может, ветер, гулявший по келье, перевернул страницы? Данило не знал. Он лишь смотрел на слова, выведенные чёрной тушью, и чувствовал, как они обволакивают его, словно дым от погребального костра. В ту ночь он впервые подумал, что Бог, возможно, уже не слушает его молитв.

      Они явились на рассвете, когда солнце, бледное и холодное, висело в небе, словно замерзший желток в треснувшей скорлупе. Трое: двое молодых, с лицами, обветренными до синевы, и старик, чьи глаза были пусты, как выгоревшие угли. На старике был барабан, обтянутый кожей – слишком светлой, слишком гладкой, чтобы быть звериной. От одного взгляда на неё Данило почувствовал, как холод пробежал по спине. Старик бил в барабан костяшками пальцев, не торопясь, не крича, не требуя внимания. Звук был низким, тяжёлым, он разрывал морозный воздух, как нож – холщёвый мешок, и эхо его разносилось по селу, будя спящих и заставляя собак выть от ужаса.

      – Глашатай (старик):

      – По указу Петра Фёдоровича, Божьей милостью императора всероссийского… – голос старика скрипел, будто колодезный журавль, ржавый и усталый.

      – …всяк, кто не примет присягу, есть изменник и еретик…

      – …казнить через повешение, имение в казну…

      Он протянул Данило лист с печатью.