волокли на буровую. Казалось, конца этой работе не будет – гора труб не уменьшалась.
Но вот что-то шевельнулось в этой куче, в ворохе труб возникло движение. Уже перед самым закатом, когда горизонт стал брусничным и на нем заструились темные живые ленты перистых облаков, будто выползающие откуда-то из-под земли, из самого ее чрева, гора труб как-то враз истаяла, оставив после себя на палубе огромное ржавое пятно осыпи.
– Палубу кто будет после себя мыть? – ярился удалой мореход в фетровой шляпе. Кокарда его в вечернем свете казалась всамделишно золотой, сотворенной из настоящего червонного металла. – Александр Сергеевич Пушкин? Михаил Юрьевич Лермонтов?
Измотанный Корнеев глянул на него исподлобья.
– Верно. Николай Алексеевич Некрасов!
– Слушай, петух с кокардой, – крикнул Карташов, – возьми швабру, ведро, зачерпни воды из реки и вымой сам. Не умрешь!
Что-то неуступчивое появилось в лице бравого морехода, щеки вобрались под скулы, взгляд стал тяжелым. Несколько секунд он колебался, потом все же покорился. Молча прошел на корму, извлек из ящика, окрашенного в пожарный сурик, ведро с привязанной к дужке веревкой, закинул в воду.
Перед тем как втащить ведро на палубу, задрал голову – по небу проплыл вертолет с испачканным масляными разводами пузом. Машина прошла низко, целя носом на Малыгино, на закраину села, где находилась вертолетная площадка – обширный бревенчатый помост, уложенный на землю.
– Брательник твой прилетел, – проговорил Карташов, обращаясь к Корнееву.
– Вижу.
– Не хватает Вовки вашего, а так все бы в сборе были. Может, посидим вечерком, погутарим, а?
Какой там «посидим, погутарим»! Перед глазами красные блохи пляшут, норовят вцепиться в нос, в губы, от усталости дрожат-ноют не только мышцы, но и все кости, позвоночник разваливается, не хочет держать осоловелое, разбитое тело, ноги подкашиваются, руки ходуном ходят, будто в малярийном приступе, в пальцах стакан с чаем не удержать… Доволочь бы тяжелое тело до постели и опрокинуться на нее.
– Посидим, погутарим, – согласился Корнеев.
– Тогда я имущество в узел скручу, у тебя заночую. – Карташов пошел в кубрик собирать вещи, которые у него, как у всякого командированного, уместились бы в свертке из газеты.
Небо между тем совсем потемнело, солнце завалилось за обрезь земли, будто в глубокий сундук ухнуло, оставив наверху лишь жалкий отсвет свой – печальный малиновый призрак, который дрожал предсмертно, будто в агонии, сыпал искрами, таял на глазах. Комары, эти «четырехмоторные», с грозным гудом начали носиться над самой рекой. Из воды то тут то там, невидимые во тьме, со звонким шлепаньем вылетали литые тела, и визжащий, словно сорвавшийся в штопор «четырехмоторный» оказывался в желудке проворного сырка или пыжьяна.
Карташов, светя себе фонариком, спустился с баржи на обсушенный солнечным жаром, еще теплый песок. Скользнул лучом фонаря по темной, шевелящейся от рыбьих всплесков воде. На барже гулко забряцали цепью,