особенность, в то время как все остальные мало-помалу истерлись. Так что же в этом лице привлекательного? Может, то, что в ранних отметинах в виде ломаных багровых складок, в почерневших зубах, невьющейся рыжей шевелюре – во всей его мрачности угадывается жизненный опыт и страдание. А возможно, и знание.
Возможно.
И горящие глаза, пронзительно-синие. Как синяя сердцевина угасающего желтого пламени кислородно-ацетиленовой горелки при отключении подачи газа. Рыжий, смуглый, синеглазый, носатый. Чудак. И развалина. Ранимость, уязвленное самолюбие и широченные ноздри.
Я зачарованно гляжу, как этот Аляж Козини присаживается на корточки, опускает руки в ручей, потом растягивается чуть ли не плашмя и медленно припадает к земле, перекладывая вес тела на руки, будто отжимается. Голова его исчезает в реке. Под водой Аляж открывает глаза и смотрит на отливающую золотом бурую гальку на дне. Свет пронзает воду, точно воздух, расщепляясь на лучи, как в разрывах между древесными кронами в чащобе дождевого леса, падает на подводные камни и обдает рыжевато-золотым блеском реку на всем ее протяжении. Глядя прямо перед собой, он открывает рот, хватает речной воды и заглатывает, освежая глотку. Я смотрю на него и думаю: нет воды вкуснее той, которую пьешь вот так. Смотрю и думаю: может, он ощущает себя частью реки. Покуда его легкие рыжие пряди колышутся взад-вперед, точно водоросли, тронутые слабым течением на мелководье, я смотрю на него и думаю: может, он и впрямь это ощущает. Потом думаю: может, ничего такого он не ощущает. А потом думаю: что, если ему хочется, чтобы его унесло вниз по канаве, как лоцманы прозвали реку Франклин? И плевать ему на горы, реки и дождевой лес. Для них он чужак и вместе с тем свой, они не хотят ни удерживать его, ни отпускать, они не любят его, но и не питают к нему отвращения, не завидуют ему и не принижают его усилия, для них он ни хороший ни плохой. Для них он все равно что упавшая ветка или целая река. Он чувствует себя голым – ни потребностей, ни желаний. Чувствует себя под защитой горных утесов и дождевого леса. И ему впервые за все время хорошо – он это чувствует. Может, это и есть смерть, думает он. Покой, а вокруг – пустота.
Ш-ш, ш-ш, ш-ш… Большие лоснящиеся красные подушки плота, на котором они собираются сплавиться по реке, раздуваются по мере того, как врач из Аделаиды в дорогой фиолетовой флисовой куртке, с венозными, как у эму, ногами налегает на педальный насос – вверх-вниз.
Ш-ш, ш-ш, ш-ш… Я вижу, как нахваливаю его и при этом упиваюсь своей неискренностью.
– Здорово, Рики, здорово! Молодчина!
Никакой он не молодчина, но Аляж понимает: уж лучше пусть другие вкалывают, а не он, даже если у них все из рук валится.
– Валяй дальше, Рики!
Вижу, как Рики улыбается, выражая готовность лечь костьми, вижу, как он ощущает свою значимость, необходимость и как нуждается в похвале.
– В кои-то веки оказаться здесь, на реке Франклин… – ш-ш, ш-ш, ш-ш… – вы даже не представляете, что это такое, – говорит